От "патриотизма" к национальному самоуничтожению
Впервые пришло мне в голову, что идеи убивают, лет тридцать назад, причем в обстоятельствах, нисколько для трагических размышлений не подходящих. Может быть, кому-то эта мысль покажется тривиальной, меня она, я хорошо это помню, потрясла.
Нет, конечно, прямой наводкой убить человека идеи не могут, не пушки все-таки. Они убивают косвенно - разрушая вековые империи и политические режимы, утвердившийся строй жизни, одним словом, цивилизации. А потом уже очередь доходит и до людей. И тогда безобидные, не начиненные ни взрывчаткой, ни смертоносными микробами, вроде бы бесплотные идеи оказываются вдруг страшнее ураганов, смерчей и землетрясений. Под обломками убитых ими цивилизаций гибнут миллионы.
Потрясла меня, однако, в ту пору вовсе не абстрактная мысль о разрушительной • силе идей, но вполне конкретный случай убийства цивилизации. Я говорю о "патриотической" Русской идее, как было названо впоследствии учение славянофилов о культурном превосходстве России над Европой, о той самой идее, что, столкнув страну в пропасть мировой войны, убила ее.
Но сначала об обстоятельствах, при которых пришла ко мне эта горестная мысль, противоречащая буквально всему, чему учили нас в школах и в университетах - в СССР и на Западе.
1
Где-то осенью 1967 года, когда я был разъездным спецкором "Литературной газеты" и "Комсомолки" и до третьего христианского тысячелетия было еще невообразимо далеко - пережить бы как-нибудь второе! - приключилась со мной необыкновенная история. Сознаюсь, я не придал ей тогда особого значения, хотя эта история и определила всю мою жизнь на десятилетия вперед. На самом деле она показалась мне престранным курьезом, которыми полна была та короткая пора междуцарствия, когда динамический импульс, заданный СССР хрущевским десятилетием реформ, уже агонизировал, но страна еще не решалась поверить, что стоит на пороге беспросветного тупика брежневизма. Короче, фоном моей истории было время, когда возможность пойти по тому, что нынче зовется "китайским путем", была в России упущена безвозвратно.
Но вот сама история. Главный редактор "Литературной газеты" А. Чаковский, с которым я и знаком-то не был, вдруг пригласил меня к себе и предложил написать статью на полосу (!) о В. Соловьеве.
Чтобы представить себе, насколько странным было это предложение, надо знать, конечно, кто был Соловьев и кто Чаковский. И почему, собственно, обратился он с такой неожиданной просьбой именно ко мне.
Соловьев умер в 1900 году, на сорок восьмом году жизни. Был он сыном знаменитого историка и основателем русской школы философии. В 1880-е он пережил мучительную духовную драму, сопоставимую разве что с аналогичной драмой безвестного сборщика налогов Савла, внезапно обратившегося по дороге в Дамаск в пламенного апостола христианства Павла. Бывший славянофил Соловьев не только превратился в западника и жесточайшего критика покинутого им "патриотического" кредо, но и предсказал, что именно от этого кредо Россия и погибнет. Случаев, когда ¦ крупные умы обращались из западников в славянофилов, было в прошлом веке предостаточно. Самые знаменитые примеры, конечно, Ф. Достоевский и К. Леонтьев. Однако никто, кроме Соловьева, не прошел этот путь в обратном направлении.
В истории русской мысли остался он фигурой трагической. Но и монументальной. Если его идеи воссоединения христианских церквей или всемирной теократии не нашли последователей, то предложенное им учение, оставшееся в истории под именем "философии всеединства", вдохновило блестящую плеяду российских мыслителей Серебряного века. Н. Бердяев, С. Булгаков, Е. Трубецкой, С. Франк, Г. Федотов считали его своим учителем.
Он и Л. Толстой - лишь два человека нашлись в тогдашней России, публично восставшие против казни цареубийц в 1881 году. Говорили они одно и то же: насилие порождает насилие. Оба пророчили, что страшную цену заплатит Россия за эту кровавую месть. Леонтьев однажды назвал Соловьева "сатаной", но тут же с необыкновенной откровенностью добавил: "Возражая ему, я все-таки благоговею" [I].
Другое дело Чаковский, Сатаной его вряд ли кто назвал бы, но и благоговения он тоже ни у кого не вызывал. О духовных драмах и говорить нечего. Был он средне-советским писателем и важным литературным бюрократом; одно время даже, кажется, кандидатом в члены ЦК КПСС. Что мог он знать о Соловьеве? Ровно ничего. Кроме того, разумеется, что был тот "типичным представителем реакционной идеалистической философии", славянофилом и националистом. Имея, впрочем, в виду, что никаких антибольшевистских акций Соловьев - по причине преждевременной кончины -не предпринимал, имя его вполне уместно было упомянуть в каком-нибудь заштатном узкоспециализированном издании.
Но посвятить ему полосу в "газете советской интеллигенции" с почти миллионным тиражом - событие, согласитесь, экстраординарное. Так зачем же могла столь экзотическая акция понадобиться партийному прагматику Чаковскому? У меня и по сию пору нет точного ответа на этот вопрос. Хотя некоторые (и весьма даже правдоподобные) догадки, опирающиеся на компетентные редакционные источники, есть. С ними я, однако, повременю. Хотя бы потому, что нужно еще объяснить читателю, почему я такое невероятное предложение принял. И почему оно не показалось мне неисполнимым.
В двух словах: потому, что мне в ту странную пору все казалось возможным. Я только что объехал полстраны, и отчаянная картина жизни крестьянской России потрясла меня. Но удивительнее всего было то, что мне разрешили честно, т.е. практически без какого бы то ни было вмешательства цензуры, рассказать о ней в серии очерков на страницах самых популярных газет с миллионными тиражами, наделавшей когда-то много шума [2-5].
Едва ли можно сомневаться, что кому-то на самом верху жестокая правда о положении колхозного крестьянства была в тот момент почему-то выгодна. И я со своими очерками по какой-то причине пришелся кстати одному из тех бульдогов, что яростно дрались под кремлевским ковром. Во всяком случае В. Сырокомский, тогдашний зам. главного "Литературной газеты", сообщил мне конфиденциально, что опубликованный в июле 1966 года в двух номерах газеты социологический очерк "Тревоги Смоленщины" серьезно заинтересовал кого-то в Политбюро. И будто бы этот кто-то пожелал со мною встретиться, чтобы обсудить проблему, так сказать, персонально. Никакой встречи, впрочем, не было. Но удивительное ощущение, что я могу писать без оглядки на цензуру, кружило мне голову.
Тем более что еще охотнее печатали меня в "Комсомолке", где собралась тогда сильная команда, проталкивавшая так называемую звеньевую реформу в сельском хозяйстве и в особенности замечательный эксперимент И. Худенко. с которым я долгие годы был дружен. Верховодил там В. Чикин (да-да, тот самый нынешний редактор "Советской России", которому тоже в ту пору случалось ходить в подрывниках советской власти). Комсомольская команда, надо полагать, тоже имела своего патрона в Политбюро, для которого страшная картина нереформированной советской деревни стала козырной картой в драке за власть. "Колхозное собрание", например, -мой очерк, опубликованный почти одновременно с "Тревогами Смоленщины", где банкротство "колхозной демократии" описано было так рельефно, что звучало ей смертным приговором, - стал на время своего рода манифестом комсомольской команды.
Как видит читатель, было от чего голове закружиться. И мое тогдашнее впечатление, что я могу все, по-видимому, совпало с впечатлением Чаковского. Ему я тоже, наверное, должен был казаться "восходящей звездой" советской журналистики, за которой стоит кто-то недосягаемо высокий и которой позволено то, что запрещено другим. (Добавлю, что точно такое же впечатление сложилось почему-то, как пришлось мне узнать позже, когда я уже оказался в Америке, и у аналитиков ЦРУ. Во всяком случае они долго и въедливо допытывались, кто именно стоял за мною в Политбюро в 1960-е годы). Потому-то, я думаю, и возник, в голове у Чаковского план коварного спектакля, где я, согласно редакционным источникам, должен был невольно сыграть главную - предательскую - роль.
Как это ни невероятно, ни о чем таком я не догадывался. И воспринял новое задание с таким же воодушевлением, как если бы мне, например, предложили снова съездить в Казахстан и еще раз рассказать миру, как замечательно идут дела у Худенко - на фоне кромешной тьмы в соседних совхозах-доходягах. И, говоря по совести, новое задание мне показалось даже более интересным.
Я ведь историк по образованию, и мощная, трагическая фигура Соловьева давно меня занимала. Честно рассказать о его судьбе, о его драме и монументальном открытии, о котором, кажется, не писал еще никто ни до меня, ни после (да и моя рукопись давно куда-то задевалась, то ли в спешном и катастрофическом отъезде из России, то ли в бесконечных переездах по Америке), казалось мне очень важным. Это сейчас, когда сочинения Соловьева давно переизданы и доступны каждому, рассказ о его духовной драме никого, наверное, не удивит (впрочем, и в наши дни едва ли посвятит ему полосу популярная газета). Но в 1967 году, после процесса над А. Синявским и Ю. Даниэлем, такая полоса была бы без преувеличения событием беспрецедентным.
А для меня вся разница была лишь в том, что командировка на этот раз оказалась не в забытые богом колхозы Амурской или Пензенской областей, но во вполне комфортабельную Ленинку, где и перечитывал я несколько месяцев подряд тома Соловьева.
2
Я не могу, конечно, воспроизвести здесь то, что тогда написал. И память не та, да и давно уже не пишу я так темпераментно, как в те далекие годы. Все-таки полжизни прошло с тех пор.
Впрочем, в книге "После Ельцина" я о Соловьеве упомянул. Предложенная им формула, которую я называю "лестницей Соловьева", - открытие не менее замечательное, я думаю, чем периодическая таблица Менделеева. А по силе и смелости предвидения даже более поразительное. Вот как выглядит эта формула: "Национальное самосознание - национальное самодовольство - национальное самообожание -национальное самоуничтожение" [6J.
Вчитайтесь и вы увидите: содержится здесь нечто и впрямь неслыханное. А именно, что в России естественный, как дыхание, и высоко положительный патриотизм (национальное самосознание) может оказаться смертельно опасным. Неосмотрительное обращение с ним неизбежно развязывает, утверждал Соловьев, цепную реакцию, при которой человек или общественное движение и сами не замечают происходящих с ними губительных метаморфоз.
Нет, Соловьев нисколько не сомневался в жизненной важности патриотизма, столь же нормального - и необходимого - для народа, как, допустим, любовь к детям или к родителям. Опасность, по его мнению, была лишь в том, что в России граница между национальным самосознанием и второй ступенью это страшной лестницы, "национальным самодовольством" (или, говоря современным языком, умеренным национализмом), не очевидна, аморфна, размыта. И "проскочить" ее легче легкого. Но стоит культурной элите страны и впрямь оказаться на этой коварной второй ступени, как дальнейшее ее скольжение к пропасти становится необратимым. И тогда "национальное самоуничтожение" - гибель цивилизации - оказывается неминуемым. Короче говоря, Соловьев предсказал, что славянофильство убьет Россию.
3
Пришел он к своей роковой формуле, наблюдая деградацию этой националистической утопии 1830-х годов, сумевшей, разлагаясь, заразить "патриотическим" ядом культурную элиту страны на много поколений вперед. Объяснялось это просто.
Декабристам, которые были господствующим идейным движением после Отечественной войны 1812 года и в рядах которых сосредоточилось все думающее, талантливое и блестящее в ее европеизированной культурной элите, не приходила в голову идея какого бы то ни было превосходства России. Для них она просто была неотъемлемой частью Европы. Им, однако, было стыдно за российское крепостничество и самодержавие, за отсталость своей страны по сравнению с остальной Европой. И потому патриотизм их вдохновлялся жестокой национальной самокритикой, а не провинциальной мечтой о величии, не говоря уже о мессианстве России.
Но в середине 1820-х декабризм был разгромлен. Образовался гигантский идейный вакуум, когда, как вспоминал впоследствии А. Герцен, не только "говорить было страшно", но и "сказать было нечего". Короче, разразилась интеллектуальная катастрофа. Подрастающее поколение русской интеллигенции оказалось в идейной пустыне. Оглушенная и растерянная, зажатая в железных тисках николаевской цензуры, молодежь была неспособна сопротивляться какой бы то ни было идейной фантасмагории. Вот в этот вакуум в конце 1830-х и вторглось славянофильство. Вдохновляли его идеи немецких романтиков. Простую и рациональную декабристскую мысль славянофилы заменили пропагандой культурного превосходства России над Европой, именно тем, что Соловьев назвал впоследствии "национальным самодовольством". Достаточно сказать, что самодержавие, проклятое декабристами, то самое, ради свержения которого согласились они рискнуть не только благополучием, но и жизнью, славянофилы провозгласили "самой свободной формой правления".
4
Порвав с политической традицией декабризма, основоположники славянофильства остались, однако, верны его социальной программе. Они были искренними и страстными противниками угнетения во всех его формах - крепостного права, цензуры и полицейского надзора за мыслью страны - словом, голубой воды либералами. Николаевский режим называли они "деспотизмом" и "полицейским государством" и боролись против него всеми доступными им средствами. Тем не менее их примирение с самодержавием как "национальной" политической формой Русской идеи и червоточинка "национального самодовольства" сделали дальнейшее скольжение славянофильства по лестнице Соловьева неминуемым. Никто не сказал об этом лучше него самого: "Внутреннее противоречие между требованиями истинного патриотизма, желающего, чтобы Россия была как можно лучше, и фальшивыми притязаниями национализма, утверждающего, что она и так всех лучше, - это противоречие погубило славянофильство" [7].
В таких условиях оно не могло в конечном счете не оказаться главным противником декабристской традиции. Роковую роль в деградации славянофильства сыграло то обстоятельство, что "национальное самодовольство" оно распространило не на одну Россию, но и на всю славянскую расу. Не только собственно российская, но и славянская культура, полагали они, выше западной. Даже позднейшие их апологеты не решались отрицать эту странную расистскую черту в славянофильстве. Нет, говорил, например, в попытке оправдать его Н. Бердяев, славянофилы, в отличие от националистов обскурантистского типа, никогда не были ненавистниками Запада. Они всего лишь считали славянскую культуру высшей ступенью по сравнению с западной.
Бердяев даже не заметил, что из этого невинного, на первый взгляд, признания логически вытекало представление о миродержавной роли России как верховного защитника этой высшей культуры, надежды человечества. Именно этим ведь и объяснялось знаменитое изречение Н. Данилевского: "Идея славянства должна быть [для русских] высшей идеей, выше свободы, выше науки, выше просвещения" [8]. Да разве и сам Бердяев не провозгласил в канун войны 1914 года, ничего кроме Страшного суда России не сулившей, что "бьет тот час, когда славянская раса во главе с Россией призывается к определяющей роли в жизни человечества" [9, с. 10].
К сожалению, Бердяев был не единственным западником, который в решающую для страны минуту встал на сторону славянофильской традиции против декабристской. Такую же позицию заняла практически вся московская интеллигенция. Бердяеву принадлежала лишь одна из восьми брошюр, выпущенных по этому случаю издательством И. Сытина в серии "Война и культура". Остальные вышли из-под пера самых блестящих интеллектуалов Серебряного века С. Булгакова, Е. Трубецкого автора двух брошюр), И. Ильина, В. Эрна, С. Дурылина, А. Глинки-Волжского. В. Розанов опубликовал по этому случаю целый сборник восторженных статей "Война 1914 года и русское возрождение". Чем, кроме влияния славянофильской традиции, объясните вы, что самые преданные сыны отечества с таким воодушевлением тащили родину на заклание, под нож, на гибель? И как должен был рассуждать о войне тогдашний средний славянофильствующий интеллигент, если звали его на смерть самые тонкие и авторитетные мыслители России?
Точнее всех, пожалуй, объяснил их тогдашнюю логику замечательный современный знаток славянофильских древностей С. Хоружий: «Кровавый конфликт между ведущими державами Запада означал [для них] явное банкротство его идеалов и ценностей и с большим вероятием мог означать также и начало его конца, глобального и бесповоротного упадка... Напротив, Россия... явно стояла на пороге светлого будущего. Ей предстоял расцвет, и роль ее в мировой жизни и культуре должна была стать главенствующей. "Ex oriente lux. Теперь Россия призвана духовно вести европейские народы", - [провозгласил Сергий Булгаков]. Жизнь, таким образом, оправдывала все ожидания, все классические положения славянофильских учении. Крылатым словом
момента стало название брошюры Эрна "Время славянофильствует"» [10]. Поистине, как говорили древние римляне, тех, кого бог хочет погубить, он вначале лишает разума...
5
Как именно произошла эта потрясающая аберрация, как на протяжении трех поколений превращалось славянофильство из умеренного романтического национализма в то, что по аналогии с крайними радикалами времен Французской революции уместно назвать национализмом "бешеным", как превращалось оно из преемника декабристов в наследника их палачей, подробно рассказано в книге. А сейчас пора нам вернуться к Соловьеву.
Больше всего его удручало, что культурная элита России уже в конце XIX века оказалась не в состоянии освободиться от гипноза славянофильских идей. Даже самые решительные их противники, либералы и западники, жестоко высмеивавшие "славянофильскую мякину", как окрестил ее впоследствии П. Струве, были тем не менее уязвимы для ее аргументов. Деятели Великой реформы поверили в славянофильскую апологию самодержавия. Герцен и народники соблазнились их гимнами крестьянской общине. Серьезные политики и мыслители рассуждали в их терминах о российском мессианстве и об органической связи судеб России и "братьев-славян", даже если те, подобно полякам или чехам, ховатам или словенцам, были католиками и знать этого "братства" не хотели. Короче, русская интеллигенция при всем своем внешнем европеизме оказалась в плену у идей антиевропейских, с точки зрения Соловьева, языческих, антихристианских. Забыла о том, что, по выражению его ученика Г. Федотова, "в отличие от мессианства еврейских пророков, русское мессианство лишено этического содержания. [И потому] способно обернуться и вовсе антихристианским имморализмом" [II].
И вытащить культурную элиту России из этого славянофильского морока оказалось практически невозможно. Впереди, как смертельно боялся Соловьев, зияла бездна. И тем не менее он боролся, сколько хватало сил, с бешеным национализмом, не щадя при этом и национализма умеренного, который, с его точки зрения, был лишь пусковым крючком всего процесса вырождения, лишь трамплином для рокового скольжения к пропасти, остановить которое он не мог. В этом и состояла его драма.
6
Как видит читатель, в своем эссе для Чаковского я даже и не коснулся сложнейших проблем соловьевской "философии всеединства". Они уже и вовсе были неуместны в газетной статье. И потому сосредоточился я лишь на общедоступной стороне дела, тем более что драма здесь бросалась в глаза. Упомянул, конечно, и о недостатках его формулы, которые были, как я тогда думал, лишь продолжением ее достоинств.
Начну с того, что, описывая драму патриотизма в России, Соловьев так никогда и не объяснил, почему начинается его роковая трансформация в национализм, как именно заражается им образованное общество. В этом смысле оставил он нам в наследство загадку. Конечно, найдись у него ученики, которых интересовала бы не только философия всеединства, но и духовная драма учителя, они, надо полагать. отыскали бы ключ к этой загадке, расшифровали бы то, что осталось в ней темным. Но не нашлось таких учеников - ни в России, ни на Западе (кроме, конечно, Федотова, которого так и не услышали из его эмигрантского далека в России, не услышали и на Западе). Тем более странно, что скольжение по лестнице Соловьева продемонстрировали миру - много лет спустя после его смерти - Тевтонская и Синтоистская идеи (аналоги Русской идеи в Германии и Японии). Они ведь тоже привели свои страны к национальному самоуничтожению. Иначе говоря, описанная Соловьевым драма патриотизма в стране, пораженной тем, что я называю "имперской болезнью", имела на самом деле смысл универсальный.
Конечно, "национальное самоуничтожение" не следует понимать буквально. И у России, и у Германии, и у Японии была еще, так сказать, жизнь после смерти. Но цена, уплаченная за национальное выздоровление, оказалась, как и предвидел Соловьев, непомерной, катастрофической, просто уничтожающей.
И подумать только, что предсказал это все человек за десятилетия до Первой, не говоря уже о Второй, мировой войны, когда сама возможность такого развития событий никому, кроме него, даже и в голову не приходила. Поистине неблагодарное потомство...
7
Такой вот примерно текст и принес я зимой 1967 года в "Литературную газету". Что произошло дальше? А ничего. Статью не отвергли, но и не опубликовали. И никаких объяснений, не говоря уже об извинениях, не последовало. Чаковский просто исчез с моего горизонта. И двери "Литературной газеты" стали медленно, но неумолимо передо мной затворяться. Редакционные старожилы разъяснили мне подоплеку. Оказалось, что Соловьев сочувственно цитировался в самиздатском романе А. Солженицына "Раковый корпус". Замысел Чаковского состоял в том, чтобы я, ничего не подозревая (романа я не читал), уличил Солженицына в невежестве, показав, что ничего он на самом деле о Соловьеве не знает, либо скомпрометировал его в глазах либеральной интеллигенции как поклонника реакционного националиста. А еще лучше и то и другое.
Одним словом, чепуха какая-то. Ни малейшего представления о Соловьеве Чаковский, как я и думал, не имел. О его духовной драме не подозревал. Интриговал вслепую. Но, даже сознавая непристойность интриги, от которой тошнило даже его подчиненных, я все-таки ему благодарен. Кто знает, выпала ли бы мне в горячке тех дней, между командировками на Кубань и в Киргизию, другая возможность так близко прикоснуться к делам и заботам одного из титанов русской мысли? Остановиться, оглянуться, задуматься над судьбами страны и мира, которыми жил Соловьев. Научиться у него, как это делается.
Сейчас, три десятилетия спустя, я понимаю, что научил меня Соловьев не только подходу к жизни. И не только необходимому масштабу размышлений о ней, благодаря которому все, чем я до тех пор занимался, встало вдруг на свое место, обрело контекст и перспективу. Нет, судя по тому, что всю последующую жизнь я строго, не отклоняясь следовал идеям, открывшимся ему в его духовной драме, большему, неизмеримо большему научил меня Соловьев. Он передал мне свой страх, что при определенных обстоятельствах даже самый нормальный патриотизм вызывает в России цепную националистическую реакцию. И что умеренный национализм обязательно раньше или позже превращается в бешеный, чреватый в ядерном веке буквальным уничтожением страны, небытием. Что может быть страшнее этого?
8
Этот страх Соловьева преследовал меня всю жизнь. Я написал о грозном феномене русского патриотизма/национализма много книг, переведенных на многие языки и опубликованных во многих странах. И ни разу за все время не усомнился в аргументах учителя. Хотя говорил о слабостях аргументации Соловьева еще в той, несостоявшейся полосе для "ЛГ". И все-таки принял ее без сомнения...
Но вот пришел час - и я усомнился.
Не знаю, почему это произошло именно сейчас. Может быть, потому, что -вопреки всякой логике - я тоже переживаю крушение российской сверхдержавности как унижение. Умом-то понимаю - я ведь ученик Соловьева, что крушение это на самом деле величайшее благо, которое только могла подарить России история после четырех столетий блуждания по имперской пустыне. В каком-то интервью после своей отставки с поста А. Лебедь сказал: "А чем в конце концов кончила Россия? У нас четыреста лет Смутное время" [12]. И он, значит, это понимает. И у него ум с сердцем не в ладу (вспомните название его книги "За державу обидно").
Но именно в момент мучительной раздвоенности как раз и важно чувство патриотизма, лояльности, верности отечеству. И именно в такую минуту, когда патриотизм оказывается единственным, быть может, якорем гражданина России, подозрительность по отношению к нему начинает вдруг выглядеть кощунственно.
9
Между тем Соловьев, как мы знаем, так никогда и не определил точно ту грань, за которой появляется националистическое наваждение, ведущее к бездне. Нелепо же отрицать: в том виде, в каком она есть, формула его учит подозрительности ко всякому патриотизму. А это ведь не только неверно по существу, это - грех. Чем в самом деле отличается человек, отрекшийся от родины, от того, кто отрекся от собственных родителей? Неверна, стало быть, здесь аргументация учителя, требует уточнения, дополнения, выяснения того, что он опустил. Требует, короче, защиты патриотического чувства от жупела национализма. И, следовательно, от формулы Соловьева.
А ведь у нас сколько угодно и других свидетельств ее неточности. Не объяснил, например, Соловьев, почему именно в России грозит патриотизму предсказанная им деградация. Ведь мы вправе спросить, что конкретно в ее политической истории спровоцировало это вырождение и сделало его неизбежным? Что происходит с патриотизмом в сопоставимых с Россией великих державах, во Франции, допустим, или и в Америке? Иначе говоря, как выглядит его формула на фоне мирового опыта национализма?
И наконец, нельзя же пройти мимо того, что все альтернативы вырождающемуся национализму, предложенные Соловьевым, оказались на удивление неработающими -и воссоединение христианских церквей, и всемирная теократия, и даже философия всеединства. Не смогли они остановить скольжение страны в пропасть. И ничего в результате не изменило его открытие в ходе истории - ни российской, ни мировой.
Это, конечно, делает его судьбу еще более, трагичной, но ясности в главном, волновавшем его как политического мыслителя вопросе тоже ведь не прибавляет. Вот этот вопрос: а существует ли вообще в России (и в сопоставимых с нею великих державах) жизнеспособная альтернатива бешеному национализму? Или обречены они нести его в себе как вечное проклятие? Короче, если это действительно болезнь, излечима ли она? И если да, то как?
10
Ничего этого не найдет читатель в книгах Соловьева. И, боюсь, не найдет и в моих. Это ведь я на самом деле не его так жестоко критикую, а себя. В конце концов ему не пришлось увидеть последнюю трагическую победу славянофильства над декабризмом, победу, которая окончательно трансформировала предреволюционных российских либералов в славянофильствующую интеллигенцию и тем самым убила Россию.
Конечно, он предсказал эту цивилизационную катастрофу. И, конечно, был уверен, что придет она как результат националистического наваждения. Фатально ослабив и деморализовав страну, выродившийся патриотизм и сделает ее, думал учитель, легкой добычей первого же захватчика. Только конкретный механизм этого национального самоуничтожения представлял он себе иначе: как китайское нашествие, как новую волну "панмонголизма". Тут художественное прозрение Достоевского, связавшего наступающую катастрофу с нашествием русских "бесов", было ближе к истине.
В главном, однако, прав оказался Соловьев, а не Достоевский. "Бесы"-то пришли на готовое. Самим по себе никогда бы им с Россией не совладать. Расчистили "бесам" дорогу, построили для своей страны эшафот "патриоты", втянув ее в бессмысленную мировую бойню, обескровив ее и положив, таким образом, обессиленную к ногам палачей.
Действительная проблема была, однако, в другом. Интернационализм победивших бесов на поверку оказался столь же негодным лекарством от имперской болезни, на протяжении четырех столетий мучившей Россию, как и предложенные Соловьевым экуменизм и философия всеединства. Разве что обошелся стране этот обманный бесовский интернационализм несоизмеримо дороже, поразив ее дух ужасами гражданской войны и террора и - что бесконечно важнее - на три поколения сбив ее со столбовой дороги мирового развития.
Вот тут-то и подходим мы к главному вопросу этой книги. Чем важно для нас прозрение Соловьева сегодня, столетие спустя после его смерти? Ведь живем мы, по-видимому, в совершенно ином мире, ничуть не похожем на тот, в котором воевал он с вырождающимся славянофильством, когда, как мы помним, само "время славянофильствовало". Я имею в виду, конечно, не только ракеты и компьютеры, которые во времена Соловьева и представить себе было немыслимо. Говорю я о куда более важном для нас. Россия больше не империя, а федеративная республика. Каждый может в ней теперь писать, что хочет, ездить по миру, куда ему вздумается, одним словом, свободно дышать.
Так что же, значит, пройдя через гибельную трясину имперского национализма и бесовства, усеяв ее болотные проселки костями стольких обездоленных поколений, вернулась Россия окончательно на ту самую цивилизационную стезю, что прочили ей еще декабристы? Значит, не противопоставит уже она себя Европе и миру, и восторжествовала в ней наконец бесповоротно декабристская традиция? .Но почему в таком случае, даже в момент, когда я пишу эти строки, я этому не верю? И мало кто из моих соотечественников верит?
И почему героями ее культурной элиты опять оказались проповедники Русской идеи, а не "декабристы", жизни свои положившие за то, чтобы Россия из империи превратилась в федерацию? Почему та самая Русская идея, однажды уже убившая Россию, по-прежнему, как и при жизни Соловьева, возвышается над памятью о них? И опять, пренебрегая страшным предостережением моего учителя, патриотизм на глазах перерастает в то самое национальное самодовольство, из трясины которого обессилевшей стране не вырваться.
Прислушайтесь к голосам профессиональных "патриотов", и у вас не останется сомнений, что, вопреки всему неизбывно горестному историческому опыту, опять "славянофильствует время". Вот вам А. Подберезкин, серый кардинал Народно-патриотического союза: "Россия не может идти ни по одному из путей, приемлемых для других цивилизаций и народов" [13]. Вот руководитель КПРФ Г. Зюганов, формулирующий исторический выбор России: "Либо мы сумеем... восстановить контроль над геополитическим сердцем мира, или нас ждет колониальная будущность" [14]. Вот главный теоретик нового бесовства А. Дугин: "Россия немыслима без империи" [15J. А вот главный практик этого бесовства А. Баркашов: "В мире останется только одно самое могучее во всех отношениях государство - это будет наше государство... Впереди эра России - и она уже началась!" [16]. Отличаются они от "патриотов" прошлого века? Отличаются. Тем нужны были Сербия, Константинополь и Галиция, а этим Сербия, Севастополь и Казахстан.
Ничего не мог знать Соловьев об этом возрождении демонов "национального .амообожания". Но я-то знаю. И все-таки не пошел существенно дальше учителя, не .опытался ответить на вопросы, на которые он не ответил. Не предложил патриотам 'оссии никакой новой альтернативы национализму взамен тех непрактичных, пред->женных Соловьевым. Иначе говоря, не сделал того, что сделал бы учитель, доживи •л до наших дней.
11
Соловьев был большим мыслителем, и я не знаю, по силам ли мне подобная задача. Но ведь требует этого не только долг по отношению к учителю, которому я стольким обязан. Как и в его время, стоит Россия на пороге решающего в ее истории перелома. Как и прежде, озабочена большая часть ее либеральной публики вовсе не той монументальной проблематикой, о которой он размышлял. Сейчас занимают ее борьба нефтяных кланов, титанический передел собственности и естественно сопровождающий его взрыв коррупции и преступности, министерская чехарда, одним словом, "реальные процессы". Но ведь и тогда было вокруг чего суетиться прессе, волноваться политикам, ахать и охать публике. Такие же "реальные процессы" бурлили и тогда. Было, например, отчаянное разочарование результатами нелепой русско-турецкой войны 1877 года в которую опять-таки втравило страну славянофильство. Или моровой голод 1891 года и Ходынка, и "бессмысленные мечтания" либералов, сходу отвергнутые молодым императором, и та же баснословная коррупция, и та же министерская чехарда. Все было. Только о зловещей драме русского патриотизма/национализма, которой суждено было закончиться убийством России, размышлял тогда один Соловьев.
Опаснее всего, однако, что, как и в его время, культурная элита страны раскололась сегодня надвое. Покуда одна ее часть с головой ушла в суетные и преходящие "реальные процессы", другая постепенно дезертирует в "патриотический" стан. И не странно уже видеть бывших лябералов Г. Трофименко и А. Нагорного, серьезно обсуждающих с "конспирологом" Дугиным в газете "Завтра" американскую агрессию против России. Или слышать бывшего либерального философа А. Гулыгу, всерьез убеждающего публику, что "национально-патриотическая диктатура" предпочтительней демократии. Или наблюдать В. Межуева и Б. Ерасова, серьезных ученых и тоже бывших либералов, провозглашающими, что Россия не страна, а Идея. Да ведь их не перечесть, этих либеральных перебежчиков. Почитайте на досуге хоть НГ-сценарии, приложение к "Независимой газете", и у вас не останется сомнений, что, как и тогда, время и впрямь "славянофильствует".
Нет, не намерен я отрекаться от своих книг, написанных в ключе его формулы. И тем более от учителя. Просто попытаюсь пойти дальше него - и себя прежнего.
12
Помимо всего прочего, возьму на себя смелость заранее уверить читателя, что предстоящее нам путешествие по двум столетиям истории патриотизма/национализма в России обещает быть необыкновенно увлекательным. Хотя бы потому, что полна она гигантских загадок - интеллектуальных, психологических, не говоря уже об актуально-политических. На самом деле от того, сумеем ли мы вовремя разгадать их. вполне может зависеть само существование России как великой державы. Между тем нет у нас сегодня не только разгадок. Самые даже вопросы, на которые попытаемся мы здесь ответить, и поставлены-то по сию пору не были. Кто и когда, например, спросил себя, почему четырежды на протяжении двух столетий значительную часть российской культурной элиты охватывало вдруг непреодолимое националистическое наваждение, силу которого почувствовал на себе Соловьев? И принималась она страстно доказывать, что Россия не государство, а Цивилизация, не страна, а Континент, не народ, а Идея, которой предстоит спасти мир на краю пропасти, куда влечет его "декадентский" Запад. И что истина открыта ей одной. Откуда эта средневековая страсть к Русской идее?
И почему, даже когда рухнули вокруг России обе последние континентальные империи. Оттоманская и Австро-Венгерская, умудрилась она снова бросить вызов истории, продолжая свое одинокое путешествие в средневековом пространстве. по-прежнему уверенная, что "не может идти ни по одному из путей, приемлемых для других цивилизаций и народов"? Почему, короче говоря, затянулась в ней имперская агония на два столетия, если уже в 1820-е декабристы были совершенно уверены, что империя обречена? Если П. Чаадаеву десятилетие спустя очевидно было, что "присоединение к человечеству" для России неизбежно?
Или вот еще вопрос, тоже никем никогда не поставленный. Все знают о культе простого народа, зачаровавшем поколения российской интеллигенции, начиная от славянофилов, свято веровавших, что "вся мысль страны сосредоточена в простом на