Ничто так не сближает людей, как безобидный смех. - Л. Толстой
Смех прогоняет зиму с человеческого лица. - В. Гюго
Смех благоприятствует пищеварению и ободряет жизненную силу. - Х. Гуфеланд
Веселый человек создает себе веселый мир, мрачный человек создает себе мрачный. - С. Смайлс
Смех – это спасательный круг на волнах жизни. - Ф. Рабле
Никогда не шутите иначе как с умными людьми. - П. Буаст
Смех – это продукт равнодушия, спокойствия души, и он же – сильнейшая эмоция, имеющая выраженное “общественное значение”.
Смех – дитя интеллекта, и он же бессознателен, неосознаваем в своих истоках.
Смех – родствен эстетике, и он же не умещается в ее границах.
Смех связан со злом, и он же есть благо и дарит благо.
А. Бергсон
Человек рождается на свет, чтобы смеяться. Мы, люди, можем злиться, как собаки, быть ласковыми, как кошки, уставать, как лошади, но смеяться и улыбаться мы будем всегда только как люди. Природа вместе с разумом наделила нас удивительным даром – во всеуслышание заявлять миру о том, что нам хорошо жить на свете.
1. ВИДЫ СМЕХА
Начнем с того, что поставим вопрос о видах смеха. Он уже ставился ранее. Однако беглый обзор существующих теорий комического дает не очень
утешительную картину. Поневоле спрашиваешь себя: нужна ли здесь вообще теория? Их было очень много. Стоит ли к многочисленным существующим теориям прибавлять еще одну? Может быть, такая теория не более как игра ума, мертвая схоластика, бесполезная в жизни философема?
Первый и основной недостаток всех существующих теорий (особенно немецких) – это ужасающий абстракционизм, сплошная отвлеченность. Теории создаются безотносительно к какой бы то ни было реальной действительности. В большинстве случаев такие теории действительно представляют собой мертвые философемы, притом изложенные так тяжеловесно, что их иногда просто невозможно понять.
Говорят, например, что комичны недостатки людей. Совершенно очевидно, однако, что недостатки людей могут и не быть комичными. Нужно еще установить, какие именно недостатки и в каких случаях могут быть смешными и в каких нет.
Например, определения комического оказывались слишком широкими: под них подходили явления и некомические. Такую ошибку делали величайшие философы. Так Шопенгауэр утверждал, что смех возникает тогда, когда мы внезапно обнаруживаем, что реальные объекты окружающего нас мира не соответствуют нашим понятиям и представлениям о них. Перед его воображением носились, очевидно, случаи, когда такое несоответствие вызывало смех. Но он не говорит о том, что такое несоответствие может быть нисколько не смешным: когда, например, ученый делает открытие, которое полностью меняет его представление об изучаемом объекте, когда он видит, что до сих пор заблуждался, то открытие этого заблуждения (“несоответствия окружающего нас мира нашим понятиям”) лежит вне области комизма.
Та же самая отвлеченность была характерна и для многих смеховых классификаций. Однако здесь можно привести наиболее интересную попытку перечисления видов смеха, сделанную не философами и не психологами, а теоретиком и историком советской кинокомедии Р. Юреневым, который написал так: “Смех может быть радостный и грустный, добрый и гневный, умный и глупый, гордый и задушевный, снисходительный и заискивающий, презрительный и испуганный, оскорбительный и ободряющий, наглый и робкий, дружественный и враждебный, иронический и простосердечный, саркастический и наивный, ласковый и грубый, многозначительный и беспричинный, торжествующий и оправдательный, бесстыдный и смущенный. Можно еще и увеличить этот перечень – веселый, печальный, нервный, истерический, издевательский, физиологический, животный. Может быть даже унылый смех!”
Этот перечень интересен своим богатством, своей яркостью и жизнеспособностью. Он получен не путем отвлеченных размышлений, но жизненных наблюдений. Автор в дальнейшем развивает свои наблюдения и показывает, что разные виды смеха связаны с различием человеческих отношений, а они составляют один из главных предметов комедии.
Если рассматривать одну из последних классификаций видов смеха, предложенную В. Проппом в его книге целиком посвященной разбору проблем комизма и смеха, то можно отметить, что существует 6 разных видов смеха, определенных в основном по психологической окраске. И прежде всего это смех насмешливый.
Именно этот и только этот вид смеха стабильно связан со сферой комического. Достаточно, например, сказать, что вся огромнейшая область сатиры основана на смехе насмешливом. Этот же вид смеха чаще всего встречается в жизни. Если всмотреться в картину Репина, изображающую запорожцев, которые сочиняют письмо турецкому султану, можно увидеть, как велико разнообразие оттенков смеха, изображенного Репиным, - от громкого раскатистого хохота до злорадного хихиканья и едва заметной тонкой улыбки. Однако легко убедиться, что все изображенные Репиным казаки смеются одним видом смеха, а именно смехом насмешливым.
Смеяться насмешливым смехом можно над человеком почти во всех его проявлениях. Исключение составляет область страданий, что замечено было еще Аристотелем. Смешными могут оказаться наружность человека, его лицо, фигура, движения; комическими могут представляться его суждения, в которых он проявляет недостаток ума; особую область насмешек представляет характер человека, область его нравственной жизни, его стремления, его желания и цели. Смешной может оказаться речь человека как манифестация таких его качеств, которые были незаметны, пока он молчал. Короче говоря, физическая, умственная и моральная жизнь человека может стать объектом насмешливого смеха в жизни.
Исходя из наблюдений чисто количественного порядка, можно установить, что насмешливый смех встречается чрезвычайно часто, что это основной вид человеческого смеха и что все другие виды встречаются значительно реже. С точки зрения формальной логики можно чисто умозрительно прийти к заключению, что есть две большие области смеха или два рода их. Один включает в себя насмешку, другой этой насмешки не содержит. Такое распределение представляет собой классификацию по наличию и отсутствию одного признака. В данном случае она окажется правильной не только формально, но и по существу. Такое различие делается и в некоторых эстетиках. Лессинг в “Гамбургской драматургии” пишет: “Смеяться и осмеивать – далеко не одно и то же”. Можно, однако, установить, что резкой, четкой границы нет, что есть как бы промежуточные, переходные случаи, и к ним теперь надо обратиться.
Итак, смех возможен только тогда, когда недостатки, которые осмеиваются не принимают характера пороков и не вызывают отвращения. Все дело здесь, следовательно, в степени. Может оказаться, например, что недостатки настолько ничтожны, что они вызывают у нас не смех, а улыбку. Такой недостаток может оказаться свойственным человеку, которого мы очень любим и ценим, к которому мы испытываем симпатию. На общем фоне положительной оценки и одобрения маленький недостаток не только не вызывает осуждения, но может еще усилить наше чувство любви и симпатии. Таким людям мы охотно прощаем их недостатки. Такова психологическая основа доброго смеха.
В отличие от элементов сарказма и злорадства, присущих насмешливому смеху, мы здесь имеем мягкий и безобидный юмор. Термин “юмор”, - говорит Вульс, незаменим, когда автор на стороне объекта “смеха”. Юмор есть некоторое душевное состояние, при котором в наших отношениях к людям мы сквозь внешние проявления небольших недостатков угадываем положительную внутреннюю сущность. Этот вид юмора порождается некоторым благосклонным добродушием.
Объяснение доброго смеха помогает понять и определить его противоположность – злой смех. При добром смехе маленькие недостатки тех, кого мы любим, только оттеняют положительные и привлекательные стороны их. Если эти недостатки есть, мы их охотно прощаем. При злом смехе недостатки, иногда даже мнимые, воображаемые и присочиненные, преувеличиваются, раздуваются и тем дают пищу злым, недобрым чувствам и недоброжелательству. Таким смехом обычно смеются люди, не верящие ни в какие благородные порывы, видящие всюду одну только фальшь и лицемерие, мизантропы, не понимающие, что за внешними проявлениями хороших поступков кроются настоящие хорошие внутренние побуждения. Этим побуждениям они не верят. Благородные люди или люди с повышенной чувствительностью, с их точки зрения, - глупцы или сентиментальные идеалисты, заслуживающие только насмешек. В отличие от всех других рассмотренных видов смеха этот ни прямо, ни косвенно не связан с комизмом. Такой смех не вызывает сочувствия. Такой смех мнимотрагичен, иногда – трагикомичен. Хотя такой вид смеха не порожден комизмом, он сам по себе может оказаться смешным и легко может быть осмеян на тех же основаниях, на каких вообще осмеиваются человеческие недостатки.
Психологически злой смех близок к смеху циничному. И тот, и другой виды смеха порождены злыми и злобными чувствами. Но сущность их все же глубоко различна. Злой смех связан с мнимыми недостатками людей, циничный смех вызван радостью чужому несчастью.
Все до сих пор рассмотренные смеха были прямо или косвенно связаны с какими-то действительными или мнимыми большими или малыми недостатками тех, кто вызывал смех. Но есть и другие виды смеха, которые, выражаясь философским языком, внеположны по отношению к каким бы то ни было недостаткам людей, то есть не имеют к ним никакого отношения. Эти виды смеха не вызваны комизмом и не связаны с ним. Они представляют собой проблему скорее психологического, чем эстетического порядка. Они могут стать предметом смеха или насмешки, но сами никакой насмешки не содержат. Это прежде всего смех жизнерадостный, иногда совершенно беспричинный, или возникающий по любым самым ничтожным поводам, смех жизнеутверждающий и веселый.
Первая улыбка ребенка радует не только мать, но и всех окружающих. Подросши, ребенок радостно смеется всякому яркому и приятному для него проявлению жизни, будь то новогодняя елка, или новая игрушка, или попавшие на него брызги дождя. Есть люди, которые эту способность смеха сохраняют на всю жизнь. Таким смехом смеются люди, от рождения веселые и жизнерадостные, добрые, расположенные к юмору.
Есть эстетики, которые делят смех на субъективный и объективный. Границы здесь провести очень трудно. Но если это деление правильно, любой вид простого радостного смеха может быть отнесен к смеху субъективному. Это не значит, что для такого смеха нет объективных причин. Но эти причины – часто только поводы. Кант называет этот смех “игрой жизненных сил”. Такой смех вытесняет всяческие отрицательные переживания, делает их невозможными. Он тушит гнев, досаду, побеждает хмурость, поднимает жизненные силы, желание жить и принимать в жизни участие.
Что смех поднимает жизненные силы и жизнеспособность, замечено уже очень давно. На заре человеческой культуры смех входил как обязательный момент в состав некоторых обрядов, отсюда известен так называемый обрядовый смех.
На взгляд современного человека нарочитый, искусственный смех есть смех фальшивый и вызывает в нас осуждение. Но так смотрели не всегда. Смех в некоторых случаях был обязателен так же, как в других случаях был обязательным плач, независимо от того, испытывал человек горе или нет.
Некогда смеху приписывалась способность не только повышать жизненные силы, но и пробуждать их. Смеху приписывалась способность вызывать жизнь в самом буквальном смысле этого слова. Это касалось как жизни человека, так и жизни растительной природы.
И последний вид смеха, о котором говорит в своей книге В. Пропп, это разгульный смех.
До сих пор мы говорили о смехе как о чем-то едином по степени интенсивности. Между тем смех имеет градации от слабой улыбки до громких раскатов безудержного хохота.
Наличие границ, некоторой сдержанности и чувства меры, в пределах которых явление может восприниматься как комическое и нарушение которых прекращает смех, - одно из достижений мировой культуры и литературы. Но такую сдержанность ценили далеко не всегда и не везде.
Если нас сейчас привлекает наличие каких-то границ, то некогда привлекало, наоборот, их отсутствие, полная отдача себя тому, что обычно считается недопустимым и недозволенным и что вызывает громкий хохот. Такой вид смеха очень легко осудить и отнестись к нему высокомерно- презрительно. В западных эстетиках этот вид смеха отнесен к самым “низменным”. Это смех площадей, балаганов, смех народных празднеств и увеселений.
К этим празднествам относились, главным образом, масленица у русских и карнавал в Западной Европе. В эти дни предавались безудержному обжорству, пьянству и самым разнообразным видам веселья. Смеяться было обязательно, и смеялись много и безудержно.
Число видов смеха можно было бы и увеличить. Так, физиологи и врачи знают истерический смех. Также чисто физиологическое явление представляет собой смех, вызванный щекоткой.
То, что возможны иные виды смеха – довольно очевидно. Рассмотренные виды дают очень приблизительное представление.
2. ПАРАДОКС СМЕХА
О самом смехе как эмоции за тысячелетия человеческой истории написано уже столько, что трудно сказать что-то новое. Однако новизна, состоящая – всего лишь! – в ином расположении старого материала уже дает немало пользы.
Можно сказать, что никому еще не удалось выразить суть комизма лучше, чем Аристотелю, заметившему в дошедшей до наших времен первой части “Поэтики”:
“…смешное – это некоторая ошибка и безобразие; никому не причиняющее страдания и ни для кого не пагубное”. Разумеется, и это определение несовершенно, но не более чем тысячи других, пришедших ему на смену.
И все же… Будем справедливы: история изучения смеха проходит под знаком Аристотеля. Всякому, кто знакомился с ней хотя бы отчасти, известно, что все видимое и устрашающее многообразие теорий комизма имеет единый корень – формулу Аристотеля, согласно которой смешное есть часть безобразного. Одни проводили эту мысль более последовательно, другие – менее, но, по сути дела, никто от аристотелевского определения далеко не ушел. Да и некуда было идти, ибо автор поэтики почувствовал главное, что есть в смехе – его парадоксальную ценностную ориентацию, ничуть не изменившуюся за истекшие тысячелетия.
Сегодня, учитывая все основные теоретические варианты можно осмелиться утверждать: в написанном до сих пор о смехе с неумолимостью повторяются, варьируются две идеи, которые вряд ли могут быть поколеблены в обозримом историческом будущем:
сущность смеха, невзирая на все кажущееся бесконечным многообразие его проявлений едина;
сущность смеха – в усмотрении, обнаружении смеющимся в том, над чем он смеется, некоторой доли негативности, известной “меры зла”.
Собственно говоря, здесь даже не две, а одна мысль: второй тезис просто указывает на то, что именно вызывает в человек желание смеяться. Однако если с первой частью утверждения все более или менее ясно, то вторая часть всегда рождала недоумения и вопросы: сарказм или ирония вроде бы действительно нацелены на обнаружение зла, но как быть с другими видами смеха – с “беззаботным”, “доброжелательным” смехом, с “ласковой” улыбкой и “мягким” юмором?
“Мягкий”, “добрый” смех взрослого, наблюдающего за неловкими движениями малыша (пожалуй, предельный случай для опровержения аристотелевской формулировки), на поверку оказывается связан хотя и с малой, но все-таки долей негативности: ведь смех взрослого вызывает отнюдь не ловкость движений детских движений, а их не-ловкость.
Именно эта трудность однозначного бесспорного охвата всей области смеха рамками названного утверждения нанесла наиболее тяжкий урон теории комического. Не помогали даже самые изощренные и расширительные толкования тех мыслителей, которые видели единство всех форм смеха “яснее солнечного света”. Отчасти это и понятно: ведь и самые широкие толкования и определения не смогут убедить сомневающегося, ибо в его распоряжении имеются личные впечатления, воспоминания, примеры, в которых он никакого противостояния смеха злу не усматривает и потому решительно отказывается считать негативное начало источником любого рода комизма. Ограниченность взгляда, помноженная на неизбежную узость любого, пусть самого впечатляющего набора объяснительных примеров теоретика, делает скептика неуязвимым, “непробиваемым”. Почти что убежденный в предлагаемом ему объяснении существа дела, он отыскивает в памяти случай, противоречащий, как ему представляется, такому объяснению и … все возвращается на круги своя. Объяснение и определение уже кажется несовершенным, неверным; тайна смеха, словно проворная рыбка, проскальзывает сквозь ячею самых безупречных классификаций и формул. Все нужно начинать заново.
Но все же попытаемся заглянуть за барьеры определений и классификаций с тем, чтобы дать общий контур феномена смеха и внимательно вглядеться в существо чувства, разрешающегося в смехе, в котором все очевидно и все - тайна.
Смех парадоксален. Смех парадоксален потому, что не соответствует предмету, который его вызывает, и в этом, внешне неприметном, несоответствии кроется, может быть, главнейшая особенность смеха. Человеческие эмоции, если, конечно, не брать в расчет патологию и “бытовую” истерию, суть отклики на соответствующие им по своему прагматическому значению предметы. Нечто неприятное закономерно вызывает в нас огорчение и неприязнь. Что-то удивительное влечет за собой удивление, интерес, нечто страшное – испуг, ужас. Иначе говоря, характер вещи, являющийся в ее отношении к нам, ее прагматика обнаруживается в чувстве, которое эта вещь провоцирует.
Могут сказать, что точно так же и нечто смешное вызывает в человеке смех, и потому к только что рассмотренной цепочке соответствий можно добавить еще одно звено, не нарушив при этом общего принципа сочленения. Нельзя, ибо нарушение здесь есть, и, хотя дело идет о смехе, нарушение весьма серьезное. Смех – единственный из всех эмоциональных ответов, который во многом противоречит предмету его породившему. А это означает, что смех, выражающий несомненно приятное, радостное чувство, оказывается при пристальном рассмотрении ответом на событие, в котором человеческий глаз или ухо уловили, помимо всего прочего, нечто достойное осуждения и отрицания.
Конечно же, речь идет о зле в самом широком толковании, обнимающем и реальную угрозу, бессильную перед твердостью духа, и бесхитростные цирковые обливания водой, удары по голове, падения на арене, и самые тонкие проявления негативности, возникающие в ситуациях пресловутого “несоответствия формы и содержания”; кстати, приставка “не” уже оповещает нас о какой-то деформации, отклонении от нормы. Сюда же идут и случаи контекстных нелепостей, когда сама по себе несмешная вещь попадает в такое окружение, что делается смешной. Рассказанная Версиловым в “Подростке” история о человеке, который – то ли от нервного напряжения, то ли еще от чего – вдруг неожиданно для себя самого “засвистал” на похоронах, охватывает почти всю шкалу вариантов негативности, порождая смех читателя, надежно прикрытого от события эстетической дистанцией. Здесь есть зло и в его мыслимом пределе (смерть, похороны), и в виде аномальной реакции персонажа, и вообще в самом факте абсурдности, нелепости случившегося. Нелепости, впрочем, лишь по меркам нынешним: архаический ритуал хорошо знаком с такого рода превращенными “радостными” формами отношения к смерти…
Отголоски зла всегда слышны в раскатах смеха. Но необходимы внимание и усердие, чтобы различить их в звуках ликующей радости: разгадка парадокса требует терпения.
Именно это парадоксальное несоответствие между бросающимся в глаза положительным характером смеха и злом, таящимся в вещи, которая вызвала улыбку, служило и служит по сию пору основным препятствием для уяснения сути смеха.
Главный вопрос, который необходимо задать для того, чтобы приблизиться к пониманию проблемы, должен звучать так: почему смех “ненормален” по сравнению с остальными “нормальными” эмоциями; почему эволюция – биологическая и культурная – подарила человеку столь парадоксальный, радостный способ оценки существующего в мире зла, пусть не всего, но все же значительной его доли?
Наш вопрос сразу же может быть атакован другим. Разве улыбающийся младенец борется со злом? Где в смехе ребенка можно найти что-то такое, что соответствовало бы сущности истинно человеческого смеха – радости, возникшей в момент усмотрения зла?
Кажущаяся сила этого вопроса сбивала с толку многих и вынуждала их скрепя сердце произнести: увы, единая концепция смеха невозможна. Смех может быть ответом не только на негативность, но и просто выражением радости, чистого удовольствия. Что младенец! Даже молодые здоровые люди смеются так часто и беспричинно лишь оттого, что они просто молоды, здоровы и наивны…
Однако спросим, в свою очередь и мы себя: не смешиваются ли в этих всем хорошо знакомых рассуждениях представления о двух различных вещах – о смехе подлинно человеческом и смехе “формальном”, лишь внешне напоминающем первый? Разве не очевидно, что за этим формальным смехом, которым обладают даже идиоты, стоят миллионы лет генетической эстафеты, донесшей до нас остатки древнейшей интенции жизнеутверждающей агрессивности, проявление преизбытка чисто физических возможностей? Облагороженная психосоматикой вида Homo sapiens, эта интенция сохранилась в обкатанных культурой формах так называемого “здорового” или “жизнеутверждающего” смеха, в котором, вообще-то говоря, от начала подлинно человеческого и осталась-то одна лишь только форма. Понадобилась вся “доистория” человечества, чтобы придать смеху – выразителю специфически человеческого отношения к злу – тот вид, который оно имеет на памяти культуры. Но при этом в нас сохранилась “память” и об исходной точке этого движения. Рядом с подлинным смехом существует, причем в тех же самых формах, некий прасмех, по самой сути своей нерефлексивный и неоценочный. Внешне они неразличимы, и мы, смеясь, не задумываемся над тем, что движет нами и заставляет совершать привычный смеховой ритуал.
Так намечаются контуры решения проблемы существования двух видов смеха, скрывающихся под одной и той же маской, но выражающих различные чувства: смешное охотно становится радостным, тогда как само радостное совсем не обязательно должно быть смешным. Впрочем, даже и тут мы можем перекинуть мостик: глядя в прошлое нынешнего “здорового” смеха, мы без труда увидим его связь со злом. Энтузиастический порыв, дружелюбная демонстрация мощи особи в актах игры-драки или во время церемонии приветствия-угрозы есть не что иное, как самая первая, грубая и прямолинейная форма связи между потенциальной угрозой и бурно выражаемой эмоцией, которой когда-нибудь предстоит стать человеческим смехом.
Однако вернемся к индивиду. Улыбающийся младенец –обладатель чистой формы, доставшейся ему даром от поработавшей над этой формой культуры. Когда он улыбается, никакого несоответствия между характером формы и предметом ее вызвавшим, действительно нет и не может быть: перед нами никакая не парадоксальная, а абсолютно нормальная, естественная реакция – приятное событие (появление матери или новая игрушка) рождает приятное чувство. Такое положение сохраняется довольно долго. Ребенок уже умеет говорить, а смех его все еще остается смехом, условно говоря “дочеловеческим”, хотя по форме своей он ничем от смеха подлинного не отличается. Идет время, ребенок смеется десятки раз на дню, получая от смеха удовольствие, которое ничем другим он заменить не может. Перед нами любопытная и явно переходная по своей сути ситуация: человек уже научился смеяться, но не обрел еще объекта, достойного осмеяния; круг ситуаций, которые смешат ребенка, пока еще остается крайне ограниченным и наполненным на редкость однообразным “материалом”. Пока что в смехе разрешается лишь переполняющая ребенка “радость бытия”, субъективное физиологическое ликование, родственное восторгу играющего щенка.
Но вот наступает фаза перелома. Незаметно для себя ребенок совершает первые, пока еще нерешительные и не вполне удачные попытки смеяться над тем, что по-настоящему смешным ему вовсе не кажется. Наблюдая за взрослыми, смеющимися своим “взрослым” смехом над чем-то еще не понятным ребенку, он, подчиняясь заразительной силе смеха, начинает смеяться вместе с ними. Его смех формален, поверхностен, он лишь имитирует понимание того, что на самом деле пока еще не кажется ребенку ни смешным, ни понятным. Но постепенно дело идет на лад: он начинает все чаще угадывать, выделять те ситуации, которые следует оценивать посредством “взрослого” смеха. И в конце концов у ребенка вырисовывается смутный образ того общего, что наличествует в различных осмеянных взрослыми вещах, а в итоге он и сам научается безошибочно узнавать признаки этого общего, чему он еще не знает имени, а если и знает, то уже не осознает, что смеется именно над ним, а не над чем-то иным.
С этого момента перед ребенком встает непреодолимый барьер, заслоняющий от его интеллектуального взгляда источник смеха. Путь назад отрезан решительно и окончательно. Обретя наконец-то истинно человеческий смех, он теряет способность понять, отчего смеется: положительный характер смеха надежно скрывает причину, его породившую. Кто, будучи в здравом уме, увидит в плюсе минус? Собственно, такой барьер сложен не только для ребенка, его не смогли одолеть и многие теоретики комизма. Негативность растворялась в улыбке и не давала возможности себя опознать: смех становился непроницаемым, “зеркальным”. Такова амальгама зеркала – в ней можно увидеть все, но только не ее саму…
Переворот в сознании и неприметный для сознания может свершиться почти мгновенно. Вот сидит у цирковой арены мальчик. Клоун падает, растягивается на опилках, но мальчик не смеется. Он еще не знает, не догадывается о том, что случившееся смешно, что над падением человека можно смеяться. Но пройдет совсем немного времени, и уже в следующий раз мальчик будет вместе со всем залом хохотать и хлопать в ладоши. Он совершил открытие – научился видеть мир в зеркале смеха, однако понадобятся годы, прежде чем это зеркало станет двусторонним и заставит его смеяться над самим собой.
История знает множество форм смеха. Но , хотя в различных культурах люди смеялись над разными вещами и смеялись по-разному, это не меняло главного: сущность смешного остается во все века одинаковой, идет ли речь о “гротескном” образе тела и его отправлений, поэзии английского нонсенса, “надгробном” юморе или же о гоголевском смехе, прорывающемся сквозь невидимые миру слезы. Присутствие в вещи момента негативности, известной “меры” зла, которая и пробуждает в нас способность к смеховой оценке, в любом случае остается непоколебленным. И эта парадоксальная черта смеха – радости, осмеивающей зло, - наводит на мысль о том, что парадокс, и, может быть, не меньший, кроется в самой гримасе смеха, в самой форме его бытия на человеческом лице.
3. ЛИКИ СМЕХА
В “Проблемах комизма и смеха” Владимир Пропп останавливает свой анализ чуть раньше, чем того требовала логика изучения предмета. К сожалению, он не ставит вопроса и соответственно не дает ответа на вопрос о том, почему смех выражается именно так, как он выражается, а не как-либо иначе.
Казалось бы, ход рассуждений должен был неминуемо подвести В. Проппа к этому вопросу, но все же последнего и решающего шага он не делает. “Когда мы пугаемся, - пишет
В. Пропп, - мы вздрагиваем; от страха мы бледнеем и начинаем дрожать; когда человек смущается он краснеет, опускает глаза; от удивления он, наоборот, широко раскрывает глаза и всплескивает руками. От горя мы плачем, плачем мы также, когда бываем растроганы. Но отчего человек смеется?”
Очевидно, что в последнем звене цепочки, в которой прослеживаются соответствия между причиной эмоции и способом ее выражения, В. Пропп, сам того не желая, совершает текстуальную и содержательную подмену. Его вопрос “отчего человек смеется”, правомерный в любом другом случае, здесь, согласно логике рассуждения, должен был звучать по-иному, а именно: “Когда человеку смешно, как он смеется? Каким образом осуществляется его смех?” А это уже совсем другой вопрос и соответственно другая проблема, которая, несмотря на свою “ поверхностность”, может дать кое-что из области “внутреннего” и существенного.
Взгляните на смеющегося: только что бывшее спокойным лицо вдруг преобразилось. С напряженным выдохом приоткрылся рот, сощурились глаза, поползли в длину и вширь губы, являя взору два ряда зубов. Смех усиливается, спазматические сокращения мышц диафрагмы переводят его в хохот: рот открыт, из гортани доносятся торжествующе стонущие звуки, зубы обнажены полностью – они уже самая заметная, бросающаяся в глаза примета лица. Перед нами – осклаб, оскал рта, удивительным образом совпадающий с формой проявления чувств совсем иного свойства, находящих свое выражение в гримасах страдания, безудержного плача или же – в масках гнева и ярости; во всяком случае, у них гораздо больше сходств, нежели различий: обнажение верхних зубов, столь характерное для проявлений ярости или страдания, оказывается одной из существенных черт смеха и даже спокойной улыбки.
Такую особенность смеющегося отмечал еще Леонардо да Винчи: “Тот, кто смеется, не отличается от того, кто плачет, ни глазами, ни ртом, ни щеками, но только неподвижным положением бровей, которые соединяются у того, кто плачет, и поднимаются у того, кто смеется”. Однако о том, почему столь схожи между собой столь разные вещи, как смех и плач, не говорит ни Леонардо, ни специально занимавшийся этим вопросом Дарвин. Для него единство выражения смеха и плача – загадка, не имеющая ответа. По Дарвину, смех и плач просто обязаны выражаться по-разному, хотя реальность говорит как раз об обратном.
Так каков же все-таки смысл этой удивительной схожести? Чувство комизма выражается в гримасе радости, столь очевидно напоминающей нам гримасы плача и ярости. Только ли о формальном совпадении может идти речь в нашем случае; нет ли здесь совпадения более существенного, порожденного мощным диктатом единой эмоциональной интенции, которая хотя и раздваивается парадоксальным образом на столь различные потоки, но тем не менее выражается с помощью одного и того же универсального мимического механизма?
Не пытаясь говорить об особенностях физиологии смеха, попробуем все же дать принципиальный ответ на этот вопрос. Простота ответа может в данном случае смело соперничать с его гипотетичностью. Однако при таком подходе многие прежде не объяснимые в смехе вещи неожиданно объединяются в единую цепочку, а сама гипотеза приобретает вид системы, логически и содержательно значимого конструкта, для опровержения которого требуется построение другой, хотя бы и совершенно иной, но также отвечающей правилам системности, гипотезы.
Итак, если вспомнить об уже упоминавшемся основоположном тезисе теории комизма, высказанном еще Аристотелем, то можно предположить следующее: коль скоро мы допускаем, что в глубинных основах негативных эмоций и положительного смеха лежит одна и та же причина, а именно то, что не только плач или ярость, но и смех есть реакция на обнаружение в вещи зла, все становится на свои места: реликтовая, функционально бесполезная мимика – обнажение зубов в гримасах страдания или ярости – закономерно сохраняется и в смехе, но смягчается, маскируется и обретает иной смысл. Мимика улыбки и смеха оказывается эвфемизированной формой оскала недовольства – меньшей доле увиденного зла соответствует “ослабленный” вариант агрессии; по сути, перед нами ее “тень”, имитация, не оставляющая, однако, сомнений относительно источника своего происхождения.
Другое дело, что сразу же перед нами встает проблема объяснения того, почему вообще существует феномен парадоксального разделения единой эмоциональной интенции на два столь отличающихся друг от друга потока. Иначе говоря возникает необходимость анализа положения, при котором исходная ценностная установка раздваивается и появляется аномальная положительная эмоция, разрешающаяся в смехе.
Скорее всего мы имеем дело не с произвольно возникающей эмоциональной антитезой, а с реальным наложением, соединением двух различных эмоциональных порывов, осуществляющихся в единой форме выражения: радости, удовлетворенности тем, что зло неопасно, преодолимо, и ярости или страдания, указывающих на то, что речь идет все-таки об оценке зла. Смех оказывается результатом ошибки, противоречивого соединения двух по крайней мере эмоциональных движений, в котором побеждает позитив, сообщающий смеху в целом и стоящему за ним чувству выраженную приятную окраску. Может быть, этим обстоятельством объясним отчасти взрывной, внезапный характер усмотрения человеком чего-то смешного в вещи: ошибка эмоциональных потоков неожиданна, чувство “щекочет” разум; и как итог этой коллизии – слияние двух эмоциональных интенций, выражающихся в гримасе, несущей на себе печать и радости, и агрессивности или страдания.
Для обоснования такого предположения мы имеем примерно столько же аргументов, сколько и для его опровержения, так как нам неизвестны древнейшие формы выражения чувств, имевшиеся в распоряжении пра-человека; аналогии же с нынешними приматами, хотя и не противоречат напрямую такого рода гипотезе, но также и не доказывают ее: отсутствие прямого генетического родства делает любые сопоставления обезьяны и человека в высшей степени приблизительными.
Эта ошибка, слияние противоположных эмоций, дает жизнь удивительному феномену повтора спазмов и звуков смеха, позволяющих нам “удержать” ощущение смешного даже после того, как ситуация, вызвавшая смех уже оценена и разгадана. Смех рождает приятные ощущения, и оттого мы с неохотой расстаемся с ним, держа его “на привязи” повторяющихся “взрывов” и продлевая тем самым чувство удовольствия, насколько это возможно. Иначе говоря, здесь мы имеем дело с особым случаем проявления механизма “обратной связи”. Внезапное обнаружение того, что зло преодолимо, рождает удивление и радость, которые, в свою очередь, производят в нас своеобразный шок. Время останавливается и бежит вспять – чтобы еще и еще раз вернуться к точке, где нам открылась несостоятельность зла. И мы охотно возвращаемся к ней с каждым новым спазмом смеха и проживаем ее заново благодаря этой удивительной “икоте” разума.
Смеющемуся достаточно своего смеха. В этом смысле смех полноправно входит в мир феноменов эстетики – таких же, как он, “неутилитарных” и “непрагматичных”. Смеясь, человек не выходит в своих помыслах за пределы, положенные и очерченные самим смехом. Он не претендует на вещь, вызвавшую у него смех, и не отрицает ее (совсем иное мы видим в чувствах интереса, зависти, вожделения или ненависти, неприятия, отвращения, ориентированных на обладание вещью или на ее уничтожение). В этом смысле смех самоценен, родствен игре и может быть описан как “самосознание игры”. В акте улыбки ил хохота человек выносит свою оценку миру, не принуждая его к изменению, и если мир при этом все-таки изменяется, то происходит это оттого, что смех располагает “знанием”, каким мир должен быть на самом деле.
Уже говорилось, что зло, ответом на которое выступает смех, должно пониматься предельно широко. Иначе все можно свести к абсурду: будто бы кроме негативности в мире ничего больше не существует. Если бы осмеиваемая вещь была насквозь “пропитана” злом, то смех, по крайней мере смех обычный, был бы перед ней бессилен. Надо помнить о том, что смех способен оценивать и преодолевать далеко не все проявления зла, а весьма ограниченную его часть, ту самую “меру”, что была оговорена еще в аристотелевском определении.
Увиденный так смех действительно представляет собой высший и адекватный существу человека способ оценки зла, превышающий возможности любых иных прагматически более значимых эмоций, “готовых” стать действием. В противоположность им, направленным либо на разрушение внешней ситуации (гнев, ярость), либ