"Proteia Antropolatria": Диагноз болезни от Константина Леонтьева
Емельянов-Лукьянчиков М. А.
В разные времена человеческой истории существовали различные цивилизации — долговременные и промелькнувшие как яркая вспышка; распространившие свою власть на огромные территории — всю "ойкумену" и ограниченные в масштабе — локальные. Каждая из них знала свой путь — менявшийся иногда по ходу истории, на котором придавалось первостепенное значение то вере, то силе, то культуре. И все эти цивилизации, государства и культуры воевали — нападали и оборонялись, побеждали и проигрывали. Гибли.
В классической войне "древности" и "средневековья", в том числе и в цивилизациях христианских — германо-романской и русской существовали по большому счету только два образа врага государства — враги явные и враги скрытные, до поры до времени не выказывающие собственных агрессивных намерений. Различные же ереси и разрушительные идеи, бродившие в умах во все времена, чаще всего имели локальный — как во времени, так и в пространстве — характер, и не представляли угрозы для государств и цивилизаций других — этой заразой не зараженных. Поскольку вера, интересы и обычаи — то есть позитивная составляющая цивилизации — у китайца и русского, у француза и араба, у индуса и еврея всегда были разные, постольку и негативная составляющая — т. е. социальные, религиозные и культурные болезни у них также были разные.
Но вот в Европе, начиная с XVII века, зародились идеи, которым через три века суждено было стать трансцивилизационными. С их появлением большинство старых методов обороны и ведения войн безнадежно устарело. Возникла задача разработки новых подходов к войнам. И если в вопросе ведения классических, "горячих" боевых действий государства успешно справляются с этой задачей, то в области идеологической вопрос обстоит гораздо сложнее. Классические войны бледнеют по сравнению с необходимостью осмысления конфликта цивилизаций на религиозно-философском, политико-идеологическом, культурно-национальном уровнях.
Вектор исторического развития России долгое время был направлен в сторону далекую от традиционной. Однако, даже в советском государстве — образца 1945 года — традиция и социализм, парадоксальным образом, шли параллельным путём, и эта двоякость идеологии представлявшей собой "весьма своеобразную … смесь выхолощенных марксистских постулатов и традиционных ценностей, выросших на православно-христианской основе", позволила историкам говорить о том, что Великую Отечественную войну "СССР выиграл в своей ипостаси Великой России" (1). Тем паче теперь, когда провозглашается возможность выбора, на наш взгляд, имеет смысл востребовать все плоды цветения русской цивилизации. Но это наследие должно восприниматься не только как данность, но и как повод для творческого осмысления. Поэтому критический, но не предвзятый, творческий, но не эклектичный подход к наследию Константина Николаевича Леонтьева (1831–1891) дает очень многое для понимания современной России и мира в целом. Наследие этого выдающегося русского мыслителя, представляется удивительно своевременным, однако лишь с недавнего времени востребованным у себя на Родине. По глубине осмысления религиозных, политических и культурных вопросов Леонтьев занимает совершенно особое место в историософии и науке в целом. Это предопределяет сложность выявления тех мыслителей, чьи взгляды, в сравнении с взглядами Константина Николаевича могли бы охарактеризовать его положение среди других историософов. Но они есть — это те титаны цивилизационной историософии, что небольшой группой дают пищу для мышления тысячам исследователей.
Среди них основатель цивилизационного подхода Н. Я. Данилевский ("Россия и Европа" и "Дарвинизм"), выдающиеся западные историософы — Освальд Шпенглер ("Закат Европы", "Годы решения") и Арнольд Тойнби ("Постижение истории", "Пережитое"). Список может быть дополнен, но вряд ли его можно значительно расширить.
Так знаменитая трехчастная "система развития" Константина Николаевича в той или иной степени присутствует у всех этих мыслителей, несмотря на то, что Тойнби, полемизируя со Шпенглером, отрицает "органицизм" в истории (2). И все же анализ рассмотрения Тойнби генезиса, роста, надлома и распада цивилизаций во 2-м — 5-м томах "Постижения истории" выявляет картину схожую с леонтьевским процессом простоты, цветения и смешения. Это дало одному из исследователей право отметить, что "…за 60 лет до Тойнби, Леонтьевым был сформулирован столь прославивший знаменитого английского историка закон трёхстепенного исторического процесса" (3).
Три составляющие цивилизации Леонтьева — религия, государство и культура — четко просматриваются у Данилевского. Однако, если первый, говоря о "стоящем на повестке дня" рабочем вопросе, не выделял его до уровня этих трех "китов", второй придал экономике значение четвертой основы цивилизации. Леонтьев полагал эти три — религию, государство и культуру, — присутствующими во всех цивилизациях, а Данилевский — принадлежностью своего рода прогресса, говоря о наличии в современном ему мире лишь трех-основных цивилизаций (4).
Тойнби и Шпенглер (5) также выделяют именно религию, государство и культуру, но то сужение, то расширение этого списка говорит о том, что они не всегда акцентировали внимание на их структурно — терминологическом единстве. Так, Тойнби признаками распада цивилизации полагал не только "вселенские церкви" и "универсальные государства", но и "варварские общества", интерпретируемые как антикультура (6).
Взгляд Леонтьева на роль составляющих частей цивилизации Данилевский и Шпенглер — в большей, а Тойнби в меньшей степени разделяли. Однако когда речь заходила о традиционной религии, сословности или культурной самобытности — особенно применительно к России — западные историки зачастую не видели разницы между традиционными и "прогрессивными" явлениями цивилизационного развития. Например, неосведомлённость Шпенглера о многих конкретно-исторических фактах русской истории и последующие выводы зачастую вызывают только улыбку учителя над добросовестным, но ещё неумелым "трудом" пятиклассника. Вместе с тем, история развития историографии русской истории у нас и на Западе вполне объясняет попытки этих авторов, равно как и Леонтьева с Данилевским, предвидеть в будущем России тот расцвет, который нам известен теперь из её прошлого. Ибо времена "Троицы" Андрея Рублёва и "Слова о полку Игореве", Анны Ярославны — королевы Франции и берестяной почты Господина Великого Новгорода, — взрастили, а Московское государство XV-го — XVI-го веков и знаковые события — утверждение патриаршества — в 1598 году, помазание на царство Ивана IV — в 1547 году и прикрепление крестьян к земле, — укрепили то, что по праву может носить наименование "цветущей сложности" русской цивилизации.
Обращаясь к идеологической окрашенности работ рассматриваемых авторов необходимо сказать, что Леонтьев относился к тем людям, которые при ответе на вопрос — к какому из "общепринятых" политических лагерей (социалисты, демократы, консерваторы и т. д.) он принадлежит, отвечают, что ни к какому, ибо все эти течения в равной степени — продукт кризиса одной единственной цивилизации — западной. Очень хорошо это показал Шпенглер, писавший о том, что выбор между партиями в современном либерально-демократическом мире — фикция, пытающаяся завуалировать тот факт, что существует лишь одна партия — либеральная, голос которой приравнивается к голосу народа "всеми средствами политической обработки …, с тем чтобы затем от его имени выступать". Лишь как реакция на это течение возникают маломощные партии — противовесы, в том числе "оборонительное сооружение в виде партии консервативной, … вынужденной прибегать к тактике, средства и методы которой определяются исключительно либерализмом" (7). Совсем непонятливым собеседникам (но все же способным воспринимать мнения отличные от "единственно верных" "измов"), Леонтьев отвечал, что он — консерватор. Ибо, не смотря на экспортированность и этого термина, для находящейся в том же периоде кризиса русской цивилизации актуально именно охранение достигнутого в период расцвета.
Здесь Леонтьев выражал своё несогласие с Данилевским, который подпортил свою историософскую концепцию "элементами либерализма" и нереалистичным взглядом на будущее славян, зачастую подменяя духовное единство кровным. Разнится мнение Леонтьева и с взглядами Шпенглера и Тойнби, во многом подверженными социалистическим и либеральным идеям. Так если Леонтьев видел в предсказанном им социализме лишь косвенную "пользу поджигателя" (что не снимает вины с разжегших огонь) — так как он способен на время решить рабочий вопрос, то Тойнби полагал социлиазм в России просто настоящим благом. В своей статье "Византийское наследие России", название которой уже само по себе знаменательно, Тойнби, в целом, верно трактует русскую историю, однако не обращает должного внимания на одно из вопиющих отличий России до и после 1917 года — попытку уничтожения большевизмом традиционных ценностей русской цивилизации (8). Можно сказать, что для обоих рассматриваемых западных авторов характерна явная тенденция на упрощение русской истории, поэтому, если говорить о пресловутой "непредвзятости" исторического исследования, то Леонтьев — её ревностный почитатель.
И, наконец, изучение трудов Леонтьева, Данилевского, Шпенглера и Тойнби, говорит о полном единодушии — цивилизационный конфликт неизбежен и культурная война — самая актуальная проблема третьего тысячелетия. Этот конфликт неизбежен в силу бурного развития явления, которое Леонтьев называл антрополатрией (с греч. "человекопоклонничество"), понимая под ней патологическое развитие человеческих цивилизаций, характеризующееся попыткой вытеснения человеком Бога и любого надчеловеческого идеала, превращением абстрактного индивидуума в "божество", поклонение которому принимает разнообразные, порой антинонимичные по отношению друг к другу формы. В области идеологии в качестве наполнения этого явления выступает либерализм, положивший безграничность человеческого "я" высшей ценностью, в государстве — соблазнившийся "хлебом" социализм, а в культуре, носителем которой, по Леоньтеву, является народ — разгоревшийся "кровью" фашизм ("племенная политика"), упростивший национальный идеал до уровня интересов крови. Совокупность этих идеологий, отмечает Константин Николаевич, как некогда древнегреческий Протей, "меняющий подобно морю свой образ, и превращающийся по желанию…" (9), посредством глобализации растекся своей бесформенной массой по всему миру, ослепив ложным блеском большую часть цивилизаций. Понятие "антрополатрия" и образ "Протея всеобщего смешения" употреблялись Леонтьевым по отдельности и впервые объединены автором, так как, на наш взгляд, такое сочетание наиболее точно и полно характеризует суть и характер описываемого Константином Николаевичем явления. Данная работа посвящена диагнозу, который К. Н. Леонтьев (врач по одной из своих профессий) дал цивилизационной болезни "Proteia antropolatria", возникшей на почве христианских цивилизаций, и выступившей против них же.
Однако прежде, чем перейти к рассмотрению "культурной войны" необходимо остановится на содержании теории цивилизационного развития Леонтьева, а также на понимании им роли войны и военных в классическую эпоху.
Цивилизация у Леонтьева это — "сложная система отвлеченных идей (религиозных, государственных, лично-нравственных, философских и художественных), которая вырабатывается всей жизнью наций. Она, как продукт, принадлежит государству; как пища, как достояние, она принадлежит всему миру" (10).
"Развитие" же есть сложный процесс, в ходе которого происходит "постепенное восхождение от простейшего к сложнейшему, постепенная индивидуализация, обособление, с одной стороны от окружающего мира, а с другой — от сходных и родственных организмов, от всех сходных и родственных явлений". Вместе с постепенным усложнением составных элементов любого рассматриваемого явления происходит "увеличение богатства внутреннего и в то же время постепенное укрепление единства" (11). Отсюда, высшая точка развития — есть высшая степень сложности, объединенная скрепляющим единством. Этому закону развития, — писал Константин Николаевич, — подчинены государственные организмы, цивилизации и культуры всего мира.
На примере государства очень ясны три периода существования любого организма. "Период простоты" — это время, когда государство только формируется, а свобода и равенство людей явны и естественны, любой прогресс приветствуется, и от того насколько ярко проявит себя каждый индивидуум, зависит содержание будущего расцвета нации.
Переходя ко второму периоду — "цветущей сложности", — государство укрепляет власть, разделяет сословия, разнообразит быт и разнохарактерность своих областей. Именно тогда "ресурсы наслаждения разнообразятся… разнообразие и тонкость (развитость) ощущений и потребностей порождают больше… грусти, больше ошибок и больше великих дел, больше поэзии (в смысле эстетики — М. Е.-Л.) и больше комизма". Тогда обязательно существует аристократия — биологическая или политическая. "В то же время, по внутренней потребности единства" наряду с перечисленным разнообразием, "есть наклонность к единоличной власти, которая… всегда крепнет в эпоху цветущей сложности" (12).
Достигнув этой эпохи — с расцветом религии, государственности, культуры, — цивилизации как таковой, те, от кого зависит функционирование государства, должны осознать, что прогресс до этого всецело поощряемый, теперь — негативен. Это и понятно, ибо, достигнув пика, бессмысленно стремиться вперед — это будет уже падение. Здесь в свои права должны вступить силы консервативные, охраняющие то, что достигнуто, которые в период простоты были ненужны или мало необходимы. Это не означает, что отныне происходит стагнация — нет, развивается и укрепляется, углубляется достигнутое. Так как согласно естественному закону развития, после пика, все живое начинает постепенно угасать, то задача государства — которому в любом случае придет конец — приостановить этот процесс антироста, отсрочить гибель. Здесь речь идет о столетиях и тысячелетиях, и этот, третий период в развитии государств назван Леонтьевым — периодом "вторичного смесительного упрощения". Более подробно его содержание будет раскрыто далее на примере западной цивилизации.
Здесь хотелось бы акцентировать внимание на том, что Леонтьев, как и многие другие теоретики цивилизационного подхода в истории не употребляют свои органические аналогии в буквальном смысле. Цивилизация, государство, культура являются живыми организмами лишь по аналогии, методологически, для более доступного понимания сложнейших процессов развития, а отнюдь не в том смысле, что они обладают, скажем, мышлением или кровеносной системой. В этой аналогии применяется существующий столетиями приём, благодаря которому, например, все открываемые для науки животные получают названия по уже известным зоологии видам, несмотря на то, что современное дитя в зоопарке бывает неизменно поражено неворобьиными размерами представителей оного семейства.
Таким образом, для Леонтьева, трехступенчатость развития методологически универсальна при рассмотрении любой цивилизации или её части — религии, государства или культуры. "Цветущая сложность" и "иерархичность" — неразрывные понятия в леонтьевской историософии, поэтому и среди составляющих цивилизации нет, и не может быть равенства — на первое место Константин Николаевич ставит религию, как духовную составляющую цивилизации. Поэтому Леонтьев обращает внимание на различие законов (кроме закона развития), действующих в отношении религии, государства и культуры.
Так в отношении войны он пишет, что христианство учит любить своих врагов — и это является личным идеалом человека, т. е. культурным, пестующим в нем личность, однако на государство, которое не является индивидуумом, законы морали и нравственности не распространяются. Поэтому политика государства неизбежно включает в себя борьбу с врагами государства, что не исключает для каждого субъекта этой борьбы — христианина, т. е. воина, необходимость прощения своих личных врагов. Точно так же христианин прощает — лично — и врагов Церкви, если они причинили ему какой-либо вред. Но одновременно, если он воюет за свое государство, с еще большей ревностью он обязан охранять свою веру. Война за нее — священна. Всякое иное толкование христианского вероучения — уже "розовое" псевдохристианство, адептами которого и являются представители антрополатрийных идей.
Государство, по Леонтьеву, существует за счет "реальных сил" — таких социальных элементов, взаимодействие которых — согласие и борьба, управление и подчинение — определяет характер государства. Константин Николаевич выделял восемь реальных сил, которые вечны — "все до одной неизбежны, неотвратимы, реально бессмертны, так сказать. Но они в исторической борьбе своей то доводят друг друга попеременно до minimuma власти и влияния, то допускают до высшего преобладания и до наибольших захватов — смотря по времени и месту" (13). Этими силами являются: религия, государь с войском и чиновниками, общины городов и сел, землевладение, подвижной капитал, труд и масса его представителей, наука с ее деятелями и учреждениями, искусство с его представителями (14).
При этом государство держится не только крепостью внутренней идеи, заключенной в его форме, но и свободой индивидуума — то есть гармонией ограничивающего начала с началом освобождающим. И если любовь — к Богу, к людям, к эстетике — есть проявление начала освобождающего (любовь духовно свободна), то сдерживающее начало — есть страх и смирение. В христианстве страх перед Богом — дабы не совершать злого — есть то, проекцией чего в государстве является почтение перед властями, поставленными этим Богом. Отсюда армия, являющаяся как мы помним, необходимой реальной силой в государстве, — есть сообщество людей, живущих под страхом властей (сдерживающее начало) и — во имя их, и всего государства защиты (освобождающее начало). Война же есть проявление войска как реальной силы государства. "Война — есть дело великое, глубоко связанное со всем тем, что есть высокого и творческого в человечестве — с религией и государственной истиной, с поэзией наконец" (15). Практически теми же словами об этом говорил Шпенглер: "Война — творец всего великого. Все значительное в потоке жизни возникло как следствие победы и поражения" (16).
По Леонтьеву, необходимо четко себе представлять что война –наряду с другими проявлениями реальных сил — это именно та преграда, которая стоит на пути разрушительных идеологий, уничтожающих все традиционные ценности. И борясь с войной, как с таковой, абстрактно — не против конкретного зла, (или за что-то сугубо самобытное и жизнеутверждающее), — человек приводит в действие цепную реакцию, которая своим итоговым результатом будет иметь уничтожение в мире всех реальных сил, всего традиционного багажа многотысячелетнего цветения цивилизаций. Здесь — приговор Леонтьева масляному пацифизму. Для современного человека, зачастую "думающего" заголовками свежей прессы, вещающей, что война есть зло, восприятие подобных тезисов Леонтьева весьма затруднено. Однако, пристальное ознакомление с "кухней" мировой политики говорит о том, что игры пацифистов используются одними государствами для "усыпления бдительности" других государств. Леонтьев же не только не воспевал абстрактно понятую войну, но выступал против аналогичного абстрактного пацифизма, призывая понять, что в реальной политике война не только не искоренима, но и зачастую является единственным способом охранения цивилизационного цветения.
Развивая свою мысль и оценивая роль военного института, Леонтьев писал, что в числе неудачных измышлений XIX века, "не оправдываемых ни опытом истории, ни законами самой вещественной природы, мы встречаем… неосновательное противоположение граждан собственно людям военным" (17). При таком противопоставлении невоенный человек получает какое-то высшее значение, тогда как — с иронией отмечает Леонтьев — "военное дело — это лишь низшая форма служения обществу, неизбежное, временное зло, долженствующее исчезнуть, когда ораторы … найдут те условия, при которых на всей земле будет мир, когда люди не будут совершать подвигов, не будут делать походов, а только заключать торговые договоры и заседать на однообразных… съездах". Такая, на первый взгляд верная, логика хорошо нам знакома.
Однако в самые трудные и опасные минуты исторической жизни общество обращается за помощью, ни к тем, кто составляет законы или виртуозно говорит, но "к людям, повелевать умеющим, принуждать дерзающим". Начиная с древности — во все эпохи — ценились и чтились в особенности именно те люди, которым на их тяжелую долю выпадает "нести за всех нас труды, болезни и все тягости походов и подвергаться всем ужасам и опасностям битв" (18).
Из приведённых цитат видно, что Константин Николаевич весьма ценил роль военных. Однако, он совсем не идеализировал военных — например, говоря о глубоко уважаемом им "белом генерале" М. Д. Скобелеве (1843–1882) Леонтьев писал, что "политический смысл его был гораздо ниже его военного чина" (19). Стоит уточнить — говоря о военных, Леонтьев превозносил именно их роль, функции, ценность для государства ни с чем не сравнимую, и отнюдь, — как видно из примера со Скобелевым, — не полагал, что принадлежность к военным делает любого человека обязательно умным, интересным и полезным. Это традиционное для христианства разделение личности и служения проявляется также и в представлении о роли духовенства. Современных "батюшек" часто обвиняют во всех тяжких грехах, — и иногда они им подвержены, но из этого не следует неуважение к их служению. Ибо необходимо разделять личные качества человека и то, что он поставлен быть духовным вождём. Различать личные качества военного и функцию его как защитника всего, что есть великого в государстве. В реальной истории неоднозначные человеческие качества великих людей — скорее правило, чем исключение. Поэтому и становятся символами на века те, кто сумел соединить в себе дух и служение.
Роль армии, пишет Леонтьев, велика в первую очередь потому, что без неё государство беззащитно. "У нас есть привычка во всем… винить исключительно свою русскую дипломатию. Дипломатия может сделать очень многое, и без дипломатов действовать в чужой стране и в мирное время нет, конечно, возможности; но никакое искусство и никакой гений не могут обойтись без сознания, что за ними стоит физическая сила, военная сила" (20).
Органичным продолжением взглядов Леонтьева на развитие цивилизаций и роль войны являются его представления о конфликте цивилизаций на качественно ином, культурно — идеологическом уровне. Эти представления, на наш взгляд, можно выделить в отдельную концепцию — "культурной войны". Её составляющие изложены в целом ряде работ Константина Николаевича, представляя собой четкую систему его взглядов на данный вопрос.
Итак, с XVII века на европейской почве зародились новые идеи, изначально постулировавшие себя в качестве универсальных. Любое осмысление основ бытия отныне провозглашается верным лишь настолько, насколько оно исходит из сердца Европы. Однако из закона развития цивилизаций Леонтьева следует, что любое смешение, любая общая идея для изначально выросших на разной национально — культурной почве цивилизаций в конечном итоге — есть гибель этих цивилизаций и государств.
И здесь весьма важно, что Леонтьев одним из первых провёл чёткую грань между Европейской цивилизацией и тем наростом, что сформировался на её теле — антрополатрийной цивилизацией. Ибо нет ничего общего между Европой готики и Боэция, Рембрандта и Гойи, Шпенглера и Тойнби, епископа Лефевра и детского крестового похода и между идеологией "парижских блузников" и среднестатистических бездарностей. У подобных "общечеловеческих" ценностей очень скоро нашлись противники — сначала одни, а затем другие, третьи. Но как ни печально, кризисная западная цивилизация и в качестве антиподов либерально — универсалистских течений оказалась способна произвести лишь столь же ограниченные своей гипертрофированной внимательностью к отдельным частям цивилизации идеологии. Ставшие реакцией марксизм, анархизм, а затем и национал-социализм, фашизм рьяно бросились спасать кто государство, кто экономику, кто интересы "крови и почвы", сметая на своём пути всех, кто замешкался на пути нового прогресса.
И здесь Леонтьев обращает внимание на факт насколько уникальный, настолько и до сих пор непонятый. Все кровавые реакции — это хотя и страшные, но явные опасности. Но высшую степень опасности Константин Николаевич присвоил всё же с трудом воспринимаемой нашими современниками в качестве образа врага идеологии — той совокупности либерально-мондиалистических течений, что своей слепой самодостаточностью и вызвали на свет все трагедии XX века. В том, что именно либеральная концепция исключительности, антрополатрийный путь абсолютизации собственного "я" до размеров Вселенной, провоцирует все многочисленные цивилизационные конфликты современности, с Леонтьевым согласно множество исследователей. К их числу относятся не только трое уже названных, но и такие очень разные и, вместе с тем даровитые, наблюдатели как Н. Бердяев, И. Ильин, Н. Нарочницкая, В. Розанов, Э. Саттон, И. Солоневич, Л. Тихомиров, С. Хантингтон, И. Шафаревич и В. Шубарт. Ибо, представители этого западного движения, по Леонтьеву, "вреднее не только воющих с нами иноплеменников, но даже и отъявленных крамольников, ибо эти последние идут на открытую борьбу и тем самым облегчают отпор, который дают им" (21). Либерализм же, уже по самому определению своему "умеренный, однако лукавый и упорный, дышащий безопасно под мундиром чиновника, … на судебном кресле и особенно в очень умных и хитрых статьях либеральных газет, умеющих вовремя оградить себя патриотическими возгласами" гораздо более опасен.
Эта опасность характерна своей маскировкой под "общечеловеческие ценности". Известно, что даже самые матёрые анархисты и представители "арийской расы" по крайней мере, в быту не теряли признаков человечности, и всё-таки слушали музыку, любили детей, женщин, имели привязанности, и пили баварское пиво. Точно так же и создатели нового всемирного порядка не захотели (а может быть, не смогли) уйти от некоторого подобия традиционных ценностей. Среди подобных прикрытий — христианство. И не случайно, как бы либеральные идеологи не твердили о равноценности для них всех религий, как выходцы из западного христианства они всё же чаще оперируют именно вырванными из контекста словами христианского учения о мире, любви, отношении к ближнему и прощении. Здесь Константин Леонтьев как никогда жёсток, говоря о том, что искажение Евангельской истины — фундамент для либерализма.
В разговоре о губительности универсальных идей, пишет он, есть лишь одно исключение, которое, как известно, подтверждает правило. Ибо до появления в мире либерализма существовала лишь одна универсальная идея (не в смысле всеобщей охваченности, но в смысле всеобщей доступности) — это религия Христа. В отличие от христианства другие мировые религии сугубо этничны — индуист и не индус, или буддист — не азиат, иудей — не еврей, были нонсенсом вплоть до "Новейшего времени", когда либеральный подход создал такие религиозные парадоксы, как неоиндуизм с ашрамами по всему миру, парсы — зороастрийцы, сплошь состоящие из американской интеллигенции, или "православные рёриховцы", не сведущие ни в буддизме, ни в христианстве. Христиан же — не только из числа греков, славян и русских всегда было очень много — православные ирландцы, сирийцы, англичане, а затем копты, эфиопы, евреи и даже китайцы.
Поэтому возникший либерализм, по выражению Ф. И. Тютчева, одевший маску христианства и объявивший о своей универсальности, пытается вытолкнуть христианство из той одноместной ниши, которую оно занимает. В итоге человек просто хочет вытолкнуть Бога и занять его место. И здесь уже важно не только то, кто религиозен, а кто нет, но и то, что у личности отбирается право на выбор. Ибо навязывается безальтернативная религия (именно без кавычек): "я" как Абсолют!
О взаимодействии, подобии и уже тем более тождестве основ христианства и либерализма не идет и речи. Это легко доказуемо не только с точки зрения религиозной. Но и с точки зрения цивилизационного исторического подхода.
Так, например, согласно закону развития цивилизаций форма (в том числе государственная) — есть то, что сдерживает внутреннюю идею (по выражению Константина Николаевича — то, что не позволяет материи разбегаться, а оливке становиться дубом); а развитие — есть процесс конечный (а не бесконечный как в теории прогресса), стало быть, в период роста — актуальны свобода и прогресс (развитие); а в период, следующий за расцветом государства — актуальны охранение и большая дисциплина. Либерализм же — вне зависимости от периода, в котором находится государство, предлагает свободу и прогресс, а форму как таковую (не на словах, а на деле) фактически отрицает. Так вот христианство — за форму и за дисциплину в гармонии со свободой. Это два фундаментальных отличия.
Следующее. Христос пришел для спасения человека — т. е. ради гуманной цели; либерализм также ставит гуманность на значимое место. Но если в христианстве любовь не существует без страха и смирения, то в либерализме смирение смешно, а страх постыден. Гуманность и братство — по возможности — рекомендуются Библией, но там нигде не говорится о том, что люди "дойдут посредством этой гуманности до мира и благоденствия. … Это неправда" (22). Поэтому "гуманность новоевропейская и гуманность христианская, являются несомненно антитезами — даже очень трудно примиримыми".
Продолжая рассматривать расхожее представление о христианском происхождении "общечеловеческих ценностей", Леонтьев горько и удивленно констатирует, что большинство придерживающихся подобной точки зрения почему-то считает себя вправе "даже не справясь с … самыми существенными и безусловными требованиями православного учения приписывать Спасителю никогда не высказанные им обещания "всеобщего братства народов", "повсеместного мира" и "гармонии". Подобные представления — ни что иное, как лжехристианство с одним бессмысленным всепрощением, со своим космополитизмом — без ясного догмата; с проповедью любви, без проповеди "страха Божия и веры" (23).
"Такое "христианство" — пишет Леонтьев, — есть все та же революция — сколько ни источай оно меду, при таком "христианстве" ни воевать нельзя, ни государством править; и Богу молиться незачем". Такое псевдохристианство лишь разрушает традиционную религию Христа, будучи преступно в своей кротости перед злом, пасуя перед новыми меновщиками, предтечей которых Христос плетью выгнал из храма.
Таким образом, третьим фундаментальным отличием христианства и либерализма являются разные понимания гуманности.
И наконец, — либерализм исходит из мерила благоденствия (которого необходимо достигнуть) и страдания (которое необходимо искоренить). Однако ни один логик не докажет, что это верно и возможно в планетарном масштабе, на который замахнулся либерализм. Христос же говорит: "Будет зло! Да, здесь на земле зло будет всегда. Ты — христианин, спасай себя, не соглашайся со злом (словом и делом), но знай — единственно возможная земная гармония — бело-черная!" (24).
А значит, два учения расходятся и с точки зрения элементарного реализма, и из вышеизложенного видно, что либерализм есть антитеза христианству, и согласия между ними быть не может.
Леонтьев в своих работах даёт весьма подробный анализ становления либеральных обществ, но представляется целесообразным привести свидетельство европейца, да к тому же более близкого к нам во времени, поэтому обратимся к свидетельству Шпенглера. Он пишет, что разрушение традиционного мира начиналось с теорий по улучшению мира, с попытки либеральных идеалистов и мечтателей, заменить "реальное логическим, власть фактов — абстрактной справедливостью, судьбу — разумом" (25). Взявшие в качестве идеала органичную для Англии демократию, они поставили цель экспортировать её за пределы своего исторического бытия, забывая о том, что как нельзя повторить, например, государство Фридриха Великого, так нельзя и привить демократию за пределами западного мира (26). Непонимание этого привело к рассмотрению чужих судеб через призму понятия "конституция", несмотря на то, что применение этого представления к другим культурам "смешно и бессмысленно" (27). Тогда как конституция, даже на родине демократии, всегда имела подпитку за счёт обычного, неписанного права, что говорит о том, что она не воспроизводит "даже тени того, что лежит в основе живой действительности государства" (28).
Оторванная от исторической родины демократия была "улучшена" за счёт привития идеалов прав и свобод, которые, взятые в своей самодостаточной абстрактности, "исключительно негативны" и "состоят в отвержении традиции". Эта негативность проявилась в том, что "потоки крови обагрили … мостовые всех мировых столиц", чтобы превратить либеральные истины в действительность и "вырвать права, без которых жизнь была не в жизнь". Однако, когда права были завоёваны, оказалось, что большая часть из них просто никому не нужна, потому что борцов за свободу вдохновляла по — преимуществу, её негативно — разрушительная сторона, когда запретный плод был обретён, он оказался не актуален. Кроме того, жители многочисленных "свободных" государств очень быстро выяснили, что права народа и влияние народа вещи далеко не совпадающие. Когда на смену поверженным монархиям пришли новые правители, а либеральных идеалистов заменили либеральные практики, они забыли об идеалах, и стали людьми действия, показав народам, что "всеобщее избирательное право вообще никакого действительного права не содержит". Новые правители стали произвольно направлять мнение каждого о существующих партиях, которые посредством занимаемых должностей и законов научились муштровать избирателей, отданных на откуп партийным верхушкам. Навязывая народу собственную волю, "избираемые" приучились пользоваться "общественным мнением исключительно как выкованным своими же руками оружием", а проведение выборов стало "заранее оговоренной игрой, поставленной как народное самоопределение". Хотелось бы отметить, что подобная оценка Шпенглера относится к кризису западных демократий, а не как не к нарождающимся за пределами этого мира, где они часто носят лишь пародийный характер (29).
В этой талантливой игре "прав и свобод", продолжает Шпенглер, два основных оружия — деньги и пресса, определяющие доступность реальных конституционных прав лишь наличием права денег и свободы прессы действовать в интересах их наличия. Поэтому одним из определений, даваемых Шпенглером цивилизации, и раскрывающим её экономический аспект, является такая ступень культуры, на которой "традиция и личность потеряли свое непосредственное влияние и каждая идея, чтобы быть реализованной, вначале должна быть осмыслена в категориях денег". Памятуя о том, что в его терминологии "цивилизация" — то же, что у Леонтьева "период вторичного смесительного упрощения", пришедший на смену цветущей культуре, и породивший либерально — демократические идеи, закономерным представляется вывод немецкого историософа о том, что эти идеи "есть законченное отождествление денег и политической силы" (30). Шпенглер назвал это "сущей трагикомедией": "свобода общественного мнения включает и обработку этого мнения, которая стоит денег; свобода печати — владение печатным станком, являющееся вопросом денег, а избирательное право — избирательную агитацию, зависящую от поже