Социальные связи в Византийской империи
А. П. Каждан
Основной ячейкой византийского общества была семья. Она образовывала домохозяйство, простейший экономический коллектив. В нормальных условиях она занимала отдельный дом — жить вместе с другой семьей, за перегородкой, через которую проникал запах готовящихся блюд, казалось византийцам несчастьем, признаком крайней бедности.
Если сравнивать византийскую семью с римской, бросается в глаза упрочение ее внутренних связей. Римлянин был прежде всего гражданином, членом городской общины — муниципия. В Византии общественная жизнь стала фикцией: торжественные процессии и пышное богослужение давали известное удовлетворение эстетическим и религиозным, но отнюдь не политическим потребностям людей. И потому они все более замыкались в семье.
Упрочение семьи начиналось с формализации брака. Согласно римским нормам, он заключался без каких-либо формальностей, по одному только согласию сторон — в Византии брак должен был оформляться специальными обрядами, включавшими в себя церковное венчание. Запад в раннее средневековье, по-видимому, не пошел так далеко по пути формализации бракосочетания. Сохранился любопытный документ IX в. — послание папы римского Николая I, который прямо отметил различие визайтийской н западной практики: в то время как греки объявляли греховным брак, заключенный вне церкви, в средневековом Риме сохранялся принцип «брачного согласия как достаточного условия создания семьи.
Постепенно формализуется и помолвка, которая по нормам римского права была простым обещанием вступить в брак. Формализация ее началась с установления своего рода залога, что, возможно, вытекало из восточного представления о браке-покупке и что во всяком случае придавало помолвке ту обязательность, которой она не обладала в римском праве. Законодательством Алексея I Комнина помолвка практически была приравнена к браку. Конкубинат, характерный для Рима брачный союз второго сорта, был уже в VIII в. приравнен к браку, а впоследствии, после окончательного утверждения формального (церковного) бракосочетания, заключение конкубината становится немыслимым. Многоженство, возможное, хотя и крайне редкое, в Риме, было начисто запрещено в VIII в., а внебрачные связи сурово карались: за нарушение супружеской верности суд мог присудить к усечению носа, а застигнутого в постели жены любовника оскорбленный супруг имел право безнаказанно убить. Соответственно проституция, хотя она никогда не исчезала в Византии, рождала моральное осуждение.
Расторжение брака, которое еще в VI в. осуществлялось по добровольному согласию, с течением времени (под несомненным влиянием христианства) было так же формализовано, как и бракосочетание: развод стал допустимым только при определенных, законодательно предусмотренных условиях. Римское право не создавало препятствий для человека, намеревающегося вступить в брак после развода и тем более после смерти супруга: византийское право, напротив, только терпело второй брак и накладывало церковное наказание на вступающего в брак в третий раз ( Об эволюции семьи в Византии см. Н Нunger. Сhristliche und Nichtchristliches im byzantinischen Eherecht.— "Ostеrrеiсhi sсhеs Аrchiv fur Kirchenrecht", Вd. 18, 1967, 8. 305—325. ).
И имущественные отношения в семье стали прочнее. Согласно римскому праву, в основе имущественных отношений супругов лежал принцип раздельности, и муж оставался фактически лишь простым пользователем (на время брака) приданого, принесенного женой. Это было естественным в легко расторжимом семейном союзе. Византийское право, напротив, рассматривало имущество супругов как в известной степени слитое.
Византийская официальная доктрина восхваляла брак, объявляя его великим и ценным даром божьим, и все таки конструкция семейно-брачных отношений оказыва лась непоследовательной и противоречивой. Во-первых, христианская мораль расценивала целомудрие как добродетель и ставила безбрачие выше брака. Во-вторых, иллюзорная независимость семьи сразу же обнаруживалась при ее столкновении с государством: святость брака и его нерасторжимость превращались в ничто, если брачный союз по какой-либо причине представлялся государю нецелесообразным. Имущественная стабильность семьи также оказывалась сомнительной, ибо после смерти ее главы часть имущества нередко конфисковалась или наследникам приходилось уплачивать солидную пошлину.
По-видимому, на рубеже XI и XII столетий в природе византийской семьи стали совершаться какие-то перемены. На адюльтер и внебрачные связи смотрят в XII в. (во всяком случае, в вельможных кругах) снисходительно, более того — с известным одобрением, а незаконных детей практически приравнивают к потомству от официальных супругов. Женщина, которую еще в XI в. нередко держали взаперти, во внутренних покоях, пробивает себе путь к образованию и общественной жизни. Биограф Айны Комниной, известной византийской писательницы, передает эпизод, очень показательный для изменения отношения к женской образованности: еще родители Анны были против увлечения дочери книгами, но ее муж уже принадлежал к «новому поколению» и сам руководил чтением молодой женщины.
В XII в. константинопольские аристократки покровительствуют ученым, а те в свою очередь посвящают знатным меценаткам не только стихи, но и трактаты по астрономии. Женщины потянулись и к политической деятельности: надменная Анна Далассина, мать Алексея I, фактически управляла страной, раздавала жалованные грамоты; дочь Алексея Анна плела интригу, стараясь возвести на императорский престол — в обход брата — собственного мужа Никифора Вриенния, историка и полководца; Ирина, невестка Мануила I, публично похвалялась своей оппозиционностью. Созданный Продромом образ властной матроны, держащей под каблуком своего мужа, был, видимо, актуальным для того времени.
Другая тенденция этого столетия — упрочение родственных связей , выходящих за пределы малой семьи. Семью ощущают теперь как часть целого — рода. Фамильные имена, которые практически не существовали в VIII— IX вв., теперь становятся все более распространенными, во всяком случае в среде знати. Правда, передача фамилии осуществляется весьма своевольно: человек может принять фамилию матери или даже бабки, два родных брага могут носить разные фамильные имена. И все-таки аристократические «кланы» становятся с конца XI в. политической реальностью: именно в это время оформляются аристократические роды Комнинов, Палеологов, Кан-такузинов, которые уже не сходят с исторической сцены до самого конца существования империи.
Тенденция к упрочению семейных связей обнаруживается особенно наглядно при сопоставлении семьи с другими социальными клеточками византийского общества. Сельская община была здесь довольно рыхлой. Ее общинные угодья составляли скорее резервный фонд деревни, нежели экономическую основу совместного хозяйствования. Переделов не было. Сады, виноградники и поля, окруженные оградами, окопанные канавами, не подчинялись принудительному севообороту. Сами природные условия горной страны, где земли для обработки не образовывали сплошных массивов, а были разбросаны по каменистым склонам, где крестьянский надел разделялся на мелкие доли, способствовали экономическому разобщению общины.
Общность византийской деревни осмыслялась не столько как связь всех односельчан, сколько как совокупность межсоседских связей. Не односельчанин, а непосредственный сосед пользовался определенными правами на чужой участок: сосед имел право рубить там дрова, пасти скот, собирать каштаны. Более того, соседи получали так называемое предпочтение, или право на преимущественную покупку: при продаже надела крестьянин обязан был предложить его прежде всего родственникам, совладельцам и соседям, и только после их отказа мог продать землю постороннему лицу.
Своеобразной особенностью сельской корпоративности в Византии было наличие так называемых прав на чужую собственность. Так, в разрез с римскими нормами византийский крестьянин, насадивший плодовое дерево или виноградник на чужой земле, признавался собственником этих насаждений. Между собственником дерева и собственником земли устанавливались связи особого рода: внешне они представали как частнособственническое соглашение, но в сущности своей были отрицанием частнособственнической исключительности.
Подобная ячеистая организация византийской сельской общины отнюдь не означала отсутствия в ней общности — просто эта общность конструировалась на иной основе, нежели в классической средневековой марке к северу от Дуная. Византийская община, основанная на соседски-родственных связях, могла даже в известных условиях оказаться более устойчивой, более долговечной, нежели германская марка.
В X в. византийское законодательство опиралось именно на право предпочтения для защиты крестьянства от посягательств «могущественных лиц». А вместе с тем сама община была использована государством в его административных, судебных и фискальных интересах. Общинники привлекались для всякого рода складчин, для совместного выполнения повинностей; сообща представали крестьяне перед лицом правосудия, принуждаемые в силу круговой поруки отвечать за поджигателей; на соседей возлагалась обязанность уплаты податей за выморочные участки.
Аналогом соседской общины были в городах торгово-ремесленные коллегии — объединения мастеров одной профессии. В одном отношении коллегия отличалась от сельской общины: хотя она не организовывала ремесленного производства, она осуществляла за ним контроль более эффективный, чем сельская община за земледельческим производством. Размер мастерской, число подмастерьев и их оплата, качество продукции, норма прибыли — все это регламентировалось византийскими коллегиями X в., как позднее регламентировалось и западноевропейскими цехами.
Ремесленная корпоративность если не подрывалась вовсе, то во всяком случае ослаблялась под действием двух противоположных, нам уже знакомых сил: относительной автаркии мастерской-эргастирия (поля деятельности отдельной семьи) и придирчивого надзора государства. Раб, ученик и наемник-подмастерье (грань между учеником и подмастерьем была в Византии очень неопределенной) включались в домохозяйство. Они не только работали вместе с хозяином, но и питались в его доме. Ученик мог стать мастером, и подмастерье мог жениться на владелице эргастирия, но принципиальной необходимости превращения подмастерья в самостоятельного ремесленника или торговца византийские обычаи не предусматривали. Иначе говоря, византийская коллегия X в. — не объединение мастеров, подмастерьев и учеников, не всеобъемлющая корпорация людей одного ремесла, но союз владельцев эргастириев.
Подобно тому как сельская община распадалась на соседски-родственные группки, и ремесленная коллегия допускала образование сообществ, т. е. ограниченных связей внутри нее, охватывающих лишь часть коллегии и уже в силу этого разрывающих ее ткань. Упрочение таких компаний-сообществ внутри коллегии подтачивало ремесленную корпоративность и содействовало усилению автаркии отдельного эргастирия.
Государственный контроль за коллегией проявлялся в том, что продукция части ремесленников сдавалась на государственные склады, что другая часть мастеров привлекалась к выполнению государственных повинностей, что коллегии были поставлены под надзор чиновников и принуждены участвовать в парадных церемониях. Государство брало на себя наказание мастеров за нарушение связанных с производством правил, а вместе с тем использовало аппарат коллегий для пристальной слежки за поведением ремесленников и торговцев.
После XI столетия мы практически ничего не слышим о константинопольских коллегиях: возможно, что в XII в. они исчезли. Во всяком случае, Николай, митрополит Мефонский, писал в это время, что человека, обладающего каким-либо навыком или ремеслом, не ограничивают тем или иным местом или делом, — формулировка эта противоречит принципам цеховой регламентации. Известно также, что в эту пору человек, имевший меняльную лавку, мог продать ее кому угодно: ни о каком контроле со стороны коллегии и речи не было. Однако в провинциальных городах ремесленные организации известны еще в XIV столетии.
Но если константинопольские коллегии перестали существовать в XII в., контроль за ремеслом не исчез. По-прежнему сохранялись правила, обязательные для ремесленников; по-прежнему изделия, сработанные вопреки правилам, трактовались как «поддельные». Контроль этот осуществляло государство само, без посредничества коллегий.
Общественной группой особого рода был монастырь. Его функционирование определялось не только социальными и экономическими стимулами, но и религиозными потребностями. В идеале монастырь должен был явить собой недостижимую в реальных, земных отношениях форму человеческого общения. Это была социальная группа, отрицающая все «земные» социальные связи и все же построенная из тех же земных элементов.
Византийские монастыри были невелики: 10—20 монахов считалось нормальной численностью братии. Физический труд продолжал оставаться обязанностью византийских иноков, тогда как на Западе уже Бенедикт Анианский на рубеже VIII—IX вв. освободил монахов от сельскохозяйственных работ, а клюнийцы еще последовательнее отвергали ручной труд. Р1 все же византийский монастырь — не трудовая община, не подобие сельской общины или ремесленной коллегии: монашеская «теория» и «практика» (размышления о божестве и церковный обряд) заполняли в первую очередь время братии, труд же, хотя и оставался, оставался на периферии монастырской деятельности. Благосостояние монастыря создавалось, как правило, вне его — трудом зависимого населения, доброхотным подаянием или передачей монахам известной доли налоговых поступлений.
Идеалом византийского монашества в X—XII вв. была киновия, общежительная обитель. Относительно слабой корпоративности в реальных общественных отношениях, казалось бы, противостояла тенденция к религиозной сплоченности в монастыре. В то время как семья постепенно упрочивалась, превращаясь в основную хозяйственную и социальную клеточку византийского мира, «семейная» форма монашества — келлиотство — отходила на задний план.
Но общежительная сплоченность оказывалась в XII в. лишь идеалом монашества. То, что византийцы называли киновией, практически не было общежительством. Живший в XII в. юрист Феодор Вальсамон, приведя отрывок из постановления императора Юстиниана I относительно киновий, замечает, что в его время эта форма монастырского устройства почти не сохранилась: монахи мужских обителей не жили совместно, и только в женских общежительных монастырях еще встречались совместные трапезы и общие дормитории. И что особенно показательно, Вальсамон противопоставляет византийские порядки латинским: на Западе, по его словам, монахи и ели, и спали совместно.
Вопреки принципу нестяжательства византийский монах мог иметь личное имущество. Не было среди братии и идеального равенства — наоборот, в византийских монастырях обнаруживаются разнообразные градации и соответствующие им формы подчинения. Градации могли гиждиться на внутреннемонастырских принципах (по административно-хозяйственным функциям или по степени «совершенства»), но могли отражать и мирское социальное членение: так, устав монастыря Илиу Вомон предусматривал случай, когда постригается человек высокого общественного статуса, привыкший к изнеженной жизни и с трудом переносящий скудость монастырского быта, — ему игумен может разрешить в нарушение монастырских правил держать служителя-монаха, особенно если вельможный инок приносит обители пользу то ли своим высоким положением, то ли щедрым вкладом.
Слабость монашеской корпоративности в Византии проявляется еще в одном обстоятельстве. XI и XII столетия были на Западе временем образования монастырских конгрегации и орденов. Ничего подобного этим орденам византийское монашество не создало: в принципе в Византии существовало единое монашеское сословие, а практически каждый монастырь являлся самостоятельной об-щяной. Межмонастырские связи возникали здесь как индивидуальные связи между двумя конкретными монастырями, основанные на видимости договора или вещного права: монастырь мог быть собственником другого монастыря или пользоваться в нем какими-либо привилегиями. Возникали в Византии и территориальные объединения («конфедерации») монастырей, среди которых особенно известен союз монастырей на Афоне. Афонские обители были самостоятельными, хотя и обладали элементами экономической общности, напоминавшей коллективную собственность византийской сельской общины. Существовало на Афоне и общее управление, возглавляемое так называемым протом, однако власть прота была ограничена, и его влияние заметно уступало влиянию игуменов главнейших монастырей. Сплоченностью западных конгрегации Афонская конфедерация не обладала.
Слабость монастырской корпоративности дополнялась подчиненностью монастырей государственной власти. Правда, в монастырских уставах и жалованных грамотах монастырям постоянно подчеркивается их свобода и самовластность, их независимость от императора, патриарха и вельмож. Однако вопреки этим звучным формулам действительная автономия византийских монастырей весьма проблематична. Судебного иммунитета монастыри (во всяком случае, до XIV в.) не имели, а податные привилегии были обычно ограниченными и подлежали пересмотру по инициативе государственной власти. Хотя теоретически собственность монастырей считалась неотчуждаемой, государство неоднократно осуществляло конфискацию монастырских владений.
И в экономическом отношении византийские монастыри не были столь самостоятельными, как западные аббатства, превратившиеся уже в IX в. в крупных собственников, удовлетворявших потребности монахов за счет своих земель и крестьянской ренты; у византийских же монастырей даже в X—XII вв. чисто вотчинные доходы составляли далеко не самый важный источник существования. Многие обители получали так называемые солемнии — выдачи деньгами или продуктами из казны. Политическим результатом этих щедрот было, разумеется, установление над монастырем прямой власти государства.
Византийский город также представлял собой общину особого рода — к сожалению, мы очень плохо знаем его внутреннее устройство. В самом общем виде о политической самодеятельности горожан писал Евстафий Солунский; по его словам, человека, занимающегося общественной деятельностью, видят площадь и городской совет; к нему приходят десятки тысяч (!) людей, чтобы посоветоваться о всевозможных делах — о браке, о торговле, о контрактах. Кекавмен обращал внимание на другую сторону общественной жизни города: горожане как целое обладают определенной силой и в состоянии оказать воздействие на судопроизводство. Он опасается «толпы», которая может выступить с обвинениями, и вместе с тем сам рекомендует искать поддержки «всех», если опасность на суде угрожает «хорошему человеку». И еще один пример: в речи перед евбейцами Михаил Хониат рассуждал о том, что в прежние времена у варваров собрания были крикливее, чем у галок, а греки даже на войну шли в молчании; теперь же все переменилось: кельты, германцы и италийцы собираются на сходки в порядке и благолепии, тоща как греки, чье воспитание должно было бы научить и красноречию, и поведению, просто беснуются и на беспорядочных сходках рассматривают общие дела. Оставим в стороне сравнительную оценку, данную Михаилом Хониатом: убеждение, что «у нас» все хуже, чем «у них», встречалось во все времена, как и противоположное убеждение. Важно другое: сходки горожан представляются нормальным институтом и оратору, и его слушателям.
Помимо сходок в городах — во всяком случае в некоторых — существовали городские советы: так, известно, что городской совет Эдессы в конце XI в. состоял из двенадцати человек. По-видимому, в городах кое-где создается и военная организация. На протяжении X—XII вв. Солунь дважды была взята врагами: в 904 г. арабами, в 1185 г. — сицилийскими норманнами. Во время первой осады оборона города была целиком в руках императорского наместника, но в 1185 г. положение оказалось совершенно иным. Евстафий Солунский, переживший и описавший нашествие норманнов, именно в горожанах видел естественных защитников отечества: любовь к родине, говорил он, превращала их во львов. Наконец, некоторые города пользовались податными привилегиями, которые закреплялись специальными императорскими грамотами.
Однако все эти «автономии» и элементы самоуправления не превращали византийские города в независимые коммуны. Они были подчинены императорской админирации и чиновникам казначейства, императорскому суду и военным властям.
Таким образом, в характере социальных групп проступает та особенность общественной структуры Византийской империи, которая может быть охарактеризована как противоречие резкой индивидуализации и растворения во всеобщем, в «государственности». Если элементарная микроструктура, семья, обнаруживала тенденцию к упрочению, то, напротив, социальные группы более высокого порядка отличались значительной рыхлостью; связи в пределах этих групп оказывались как бы заторможенными: с одной стороны, проступает тенденция к индивидуализации этих связей, к замене корпоративных связей соседскими или вытекающими из отношений сообщества, с другой — государство настойчиво стремится контролировать всю жизнедеятельность социальных групп. Константинопольская ремесленная коллегия, возникшая раньше западного цеха, не только не достигает его стойкости, но и вырождается в XII в., а византийский город, несмотря на экономический подъем XI — XII столетий, не превращается в автономную коммуну.
В Византии существовали общественные коллективы еще одного рода — этнические меньшинства (славяне, армяне, влахи, евреи и многие другие). В средние века вообще и в Византии в частности этнос — в большей степени религиозно-культурная, нежели племенная общность: крещеный еврей и армянин-халкидонит принадлежали к ромеям, к господствующему этническому слою; наоборот, еретик-богомил стоял вне ромейства независимо от того, был ли он славянином, армянином или греком. Однако и внутри ортодоксального вероисповедания этнические группы нередко сохраняли свои обычаи, языковые особенности, хозяйственные и культурные традиции, известную административную обособленность.
Этнические меньшинства, как правило, не обладали территориальным единством и жили распыленно среди господствующей народности или же, наоборот, подобно болгарам, занимали обширную область, целую страну в пределах Византийской империи. В том и ином случае государство стремилось к их «ромеизации», но в том и ином случае они продолжали жить внутренне независимой (до известных пределов) жизнью, что, естественно, усиливало политическое и культурное разобщение страны.
Положение разных меньшинств оказывалось неоднородным: наряду с гонимыми и презренными существовали привилегированные группы; некоторые этнические общности управлялись своими вождями, тогда как у других авторитет старшин не находил официального признания; были меньшинства православные и меньшинства, исповедовавшие иные христианские вероисповедания, и, наконец, меньшинства иных религий.
Постоянный приток иноземцев в империю поддерживал устойчивость этнического раздробления Византии.
Этническая разобщенность, населения создавала благоприятные условия для осуществления централнстских тенденций византийского государства: хотя, казалось бы, этнические меньшинства стремились к обособлению от империи, однако, покуда это стремление не находило «выхода», завершения, византийское государство могло использовать религиозно-этническую рознь для ослабления самостоятельности отдельных групп. Византийская многоплеменность оказывалась, видимо, одним из факторов, укреплявших ту социальную нестабильность, которая вообще была характерна для империи и которая содействовала сохранению государственного централизма.
Западноевропейское общество классического средневековья предстает перед нами пронизанным принципом иерархичности — византийцев эта иерархичность удивляла. Иоанн Киннам специально останавливается, словно на чем-то невиданном, на иерархии крестоносного войска, где титулы, подобно ступеням, нисходили от персоны государя вниз и каждый нижестоящий по самой природе явлений подчинялся и повиновался высшему.
Византийской общественной мысли свойственна была иная конструкция, отвечавшая традициям раннехристианского демократизма. В начале X в. константинопольский патриарх Николай Мистик трактовал Византийскую империю как общину, все жители которой связаны общностью судьбы. Законодатели обращались к подданным как к равно любимым детям общего отца — императора. Ке-кавмен подчеркивал, что все люди — потомки одного человека, Адама, будь они царями, начальниками или живущими подаянием нищими. Как известно, аналогичная формула в Англии XIV в. стала лозунгом крестьянского восстания.
Эта демократическая фразеология соответствовала тому, что в Византии длительное время существовал принцип вертикальной подвижности: сословной корпоративности здесь не было, и правящая элита составляла открытый общественный слой, доступ в который обусловливался не наследственными, а личными достоинствами человека. Принцип «открытости» элиты был подробно обоснован императором Львом VI, который писал: «Подобно тому как животных по их собственным делам и нравам мы разделяем на благородных и безродных, и о благородстве людей нужно судить не по их предкам, но по их собственным делам и успехам»(J. Р. Migne Раtrо1оgicа grаеса, t. 107, соl. 688 АВ). Действительно, блестящая карьера, включая императорский престол, была доступна в Византии выходцам из любых социальных слоев. Происхождение «из низов» не налагало позорного пятна — напротив, византийские вельможи гордились тем, что императорская десница вознесла их «из самой грязи», и Симеон Богослов с одобрением говорит о человеке, возвышенном по воле государя от «последней бедности» к богатству и славным чинам; он сравнивает такого вельможу с истинным монахом, призванным пред лицо Христа.
И это отнюдь не оставалось демагогическим, пропагандистским лозунгом. Среди императоров IX в. Михаил II был простым, необразованным воином, Василий I — фракийским крестьянином, который одно время зарабатывал себе на жизнь укрощением лошадей и кулачными боями, служил в свите какого-то константинопольского сановника и, наконец, обратил на себя внимание государя. Молодой император приблизил Василия к себе, выдал за него свою любовницу, сделал своим соправителем и был в награду зарезан друзьями Василия после шумного и пьяного пира. Из крестьянской семьи происходил и Роман I Лакапин, управлявший империей во второй четверти X в.
Среди высшей знати можно было встретить даже бывшего раба. Араб-невольник Самона начал свою карьеру удачным доносом на господина, замешанного в заговоре против Льва VI. Господин был арестован, Самона же получил свободу и третью часть имущества тех, на кого он донес. Император взял его во дворец, наградил чинами и в скором времени сделал своим фаворитом. Другой араб-невольник, которого греки называли Хасе, сделался приближенным императора Александра.
Правда, но всей видимости, с конца X в. принцип вертикальной динамики был несколько ослаблен: во всяком случае императорский престол оказывается прочно в руках знати.
Нестабильность византийской элиты усугублялась еще и тем, что в ее составе важное место принадлежало двум группировкам: евнухам, которые не имели своей семьи и потому, казалось бы, должны были преданнее служить государю, и иноземным наемникам — людям, чужим по своим обычаям, привязанностям и языку.
Положение византийского аристократа было неустойчивым. Его продвижение зависело от императорской воли или от игры случая, и он был бессилен против императорской немилости. Конфискация имущества, ссылка, заключение в тюрьму, позорящие наказания (публичная порка) угрожали ему, как и всякому подданному Византийского государства. Его экономическое благосостояние зиждилось в значительно большей степени на жаловании и на подарках, выдаваемых казной, на злоупотреблении служебным положением и взяточничестве, нежели на его земельной собственности.
Смысл своего существования византийская элита с завидной откровенностью усматривала не в выполнении общественных обязанностей, а в получении чинов и наград. Придворный Алексея I Комнина Мануил Страворо-ман обращался к императору с прямой просьбой о наградах. Его аргументация показательна: ведь Алексей награждает всех, кто ему служит, — только Страворома-ну достается не песок золотоносного Пактола, а обыкновенные камни и галька.
Наиболее последовательно нормы поведения византийской злати были охарактеризованы Кекавменом. Не связанная единством сюжета, распадающаяся на отдельные части книга Кекавмена тем не менее отличается целостностью моральной концепции. Главный принцип Кекавмена — осторожность и недоверие. Человек действует один в неуютном мире подстерегающих его опасностей и постоянно должен быть начеку, остерегаясь доносчиков и собственных подчиненных, избегая двусмысленных разговоров и разнузданных пирушек. Все чревато опасностями, постоянно грозит опала, разорение, предательство, и только на свою осторожность и хитрость можно уповать. Ни верность, ни дружба не существуют, и именно друзей Кекавмен опасается всего больше.
Феодальная аристократия Запада, сплоченная вассаль-но-ленной системой, создала и развивала моральные принципы «чести» и «верности». Византийская знать, нестабильная и разобщенная, не верила ни в честь, ни в дружбу, но лишь в эгоистическое личное благополучие.
Византийская элита, хотя и не обладала стабильностью, составляла особый класс общества. Соответственно равенство, которое восхваляли византийские публицисты, понималось ими не как реальное равенство общественного положения, но как преодоленное неравенство. Бог, рассуждал видный чиновник XII в. Григорий Антиох, повторяя отцов церкви, дарует блага (воздух, воду, солнце) в общее пользование и праведникам, и грешникам — так и десница царя равно воздает и высоким, и смиренным. Разделение на «высоких» и «смиренных» представляется ему нормальным, и царская справедливость словно преодолевает естественные градации.
Каковы же те принципы, которые сами византийцы клали в основу социального членения общества? Одним из этих принципов было восходившее к римским нормам и сохраненное в сочинениях юристов деление на рабов и свободных.
Византийское право рассматривало рабов как особую социальную группировку, обладавшую специфическим правовым статусом. Разделение на рабов и свободных оставалось в Византии X—XII вв. жизненной реальностью, а не традиционной фразой. По-прежнему часть военнопленных обращали в рабство, по-прежнему беглых рабов забивали в колодки и господин оставался судьей над своими невольниками. Хотя латифундиального рабства, по всей видимости, не существовало, рабский труд находил себе применение и в сельском хозяйстве, и в ремесле: рабы были пастухами, обрабатывали землю, управляли хозяйскими мастерскими. Многие из них были заняты в домашнем хозяйстве: челядь иного константинопольского вельможи исчислялась сотнями, а знатные дамы, бывало, отправлялись в дальний путь на носилках, которые тащили, сменяясь, рослые рабы. Однако в какой мере существенным и строгим оказывалось это разделение?
У византийских писателей XII в. мы обнаруживаем подчас довольно решительное осуждение рабства. Евста-фий Солунский прямо называл его злом, противоречащим природе, и считал богоугодным делом «возвращение к исконной свободе». Для него рабство — исторически возникший институт, появившийся уже после наемничества: на первых порах люди, склонные к роскоши и безделью, заставляли трудиться вместо себя несчастных наемников, позднее же придумали рабство, чтобы иметь бесплатных слуг. «Рабство, — определяет Евстафий, — это бесплатное и долговременное наемничество» (Еustathii Thessalonicensis Oрuscula p 334. 27—47).
Вальсамон, современник Евстафия, утверждал, что в его время все законы благоприятствовали освобождению рабов. Не станем принимать его слова чересчур буквально — однако и в самом деле императоры конца XI—XII вв. пытались ограничить и смягчить византийское рабство. Указ 1095 г. давал рабам право заключать церковный брак и, следовательно, иметь признанную законом семью; обращение свободных в рабство пресекалось, и, наоборот, освобождение рабов поощрялось; военнопленных все чаще расселяли как свободных поселенцев-воинов; возможно даже, что имущественные права рабов получили в какой-то мере санкцию закона.
Собственно говоря, в только что приведенных словах Евстафия мы не ощущаем какой-либо принципиальной грани между наемниками и рабами: рабство — это то же наемничество, только бесплатное и долговременное. Византийцы, говоря о челяди, практически не проводили разграничения между свободными и несвободными слугами. На смену делению общества на рабов и свободных постепенно приходило иное противопоставление: слуга (независимо от того, раб он или свободный) и господин. В терминологии Симеона Богослова сливаются раб и «подручник»; грань в его представлении прокладывается не между свободными и несвободными служителями архонта-господина — он объединяет их всех воедино и разделяет лишь по этическому принципу на «избранных к служению рабов», т. е. верных и награждаемых слуг, и на тех их соневольников, кто пренебрег господином и потому обречен на изгнание и пытки.
Естественно, что термины, обозначавшие раба, оказывается возможным применить и к «свободному» слуге, и наоборот, раба называют «личностью» и «человеком». Известному слиянию понятий «слуга» и «раб» соответствует и то, что термин «рабство» используется для обозначения почетных отношений — между человеком и богом и особенно между подданным и императором. А вместе с тем рабство начинает обозначать повинность вообще и барщинную преимущественно. Киннам пишет о тех, кто за плату отдавал свою свободу и служил знатным и чиновным: эти люди словно покупали себе рабство и попадали на положение купленных невольников. Киннам явно затрудняется найти термин для этого нового, как он сам говорит, явления: оно не укладывается ни в традиционное рабство, ни в понятие наемничества.
Стирание грани между рабом и свободным оказывалось еще более заметным в силу того, что самое понятие «свобода» приобретало новое содержание. Античное понятие свободы было негативным: свобода — это нерабство, свободный — тот, кто не принадлежит к рабам. Византийское определение свободы потеряло прежнюю негативную прямолинейность и сделалось более сложным.
Прежде всего свобода стала противопоставляться не только рабству, но и другим формам зависимости: так, свободных противопоставляли парикам, зависимым крестьянам. Далее создается иное понимание свободы — как позитивной категории. По словам Михаила Атталиата, Никифор III избавил всех обитателей Ромейской земли от страха перед повинностями и сделал их «воистину свободными» ромеями; государь достиг этого не передачей золотого перстня или пощечиной (символические жесты отпуска раба на волю), но благодаря тому, что отворил золотые источники и оделил подданных щедрыми денежными дарами. Итак, воистину свободный для Атталиата — это свободный от страха перед повинностями. Ему вторит и Михаил Пселл: «Я свободное и вольное существо, но прислушиваюсь к голосу налогового сборщика»( С. Sathаs. Вibliotheса grаеса medii аеvi, vо1. V. Vеnеziа, Раris, 1876, р. 402. 5—6. ).
Понятие свободы как [податной] привилегии приводит к образованию в византийской терминологии на первый взгляд противоречивой