Страстотерпец великодержавия
Сергеев С. М.
…Только бы Россия была мощна, велика, страшна врагам. Остальное приложится.
Николай Устрялов
…Если ж дров в плавильной печи мало,
Господи! вот плоть моя!…
Макс. Волошин
Тот факт, что наследие Николая Васильевича Устрялова доходит до широкого читателя только сегодня, сам по себе поразителен, как будто речь идет об еще одном второстепенном, воскрешаемом лишь из археологического интереса, "забытом имени". Между тем, мы имеем дело не просто с выдающимся, но с одним из величайших политических публицистов России за всю ее историю. Если весомость слова последних измерять степенью реализации их идей, то место Устрялова, без всякого сомнения, в первой тройке, рядом с А.И. Герценым и М.Н. Катковым: один во многом предопределил Великие реформы Александра II, другой — контрреформы и внешнюю политику Александра III, третий — сталинский курс 1930–1950-х гг. Устрялов — не только талантливый, оригинальный мыслитель (недостатка таковых в его пору в русской эмиграции не наблюдалось), но и значимый деятель исторического процесса, (чего не скажешь, например, о столь широко разрекламированных в наши дни И.А. Ильине или Г.П. Федотове, — беру эти имена как некие символы право-консервативного и либерального направлений в общественной мысли Русского Зарубежья). Об этом еще двадцать с лишним лет назад достаточно убедительно сказал израильский историк М. Агурский: "Устрялов сыграл выдающуюся роль в советской истории <…> Есть важные косвенные соображения в пользу того, что Сталин <…> усматривал в харбинском философе источник вдохновенья" (1). В кровной связи с творящейся "здесь и сейчас" исторической органикой, с "текущим моментом", — величайшая сила основоположника национал-большевизма. Впрочем, в этом же и его, говоря словами Розанова, "смертная часть" как философа, коему полагается рассматривать мир, "с точки зрения вечности", а не "под знаком революции".
Так или иначе, но пройти мимо такого крупного явления было трудно, однако ж, как оказалось, возможно. Создается неприятное впечатление негласного запрета на духовное возвращение "харбинского одиночки" в Отечество. Хотя, вероятнее всего, "ларчик" открывается куда проще и прозаичнее: Устрялов никому не пришелся ко двору, говоря грубее, никто не захотел его использовать в своих интересах. В конце 1980-х гг. новооткрытых русских философов Серебряного века враждебные литературно-политические станы расхватали как боевые дубинки: "либералы" — Федотова, "патриоты" — Ильина. Устрялов не подходил ни тем, ни другим, ибо при всех различиях они сходились на антикоммунизме. Позднее национал-большевизм и его лидера логично было бы поднять на щит КПРФ, но по ее всегдашней умственной лени этого не случилось. Горячим поклонником устряловских идей не раз заявлял себя А.Г. Дугин, однако, странное дело, издав уже чуть ли не полное собрание собственных сочинений, он не нашел возможности дать дорогу трудам "учителя". Кроме всего прочего, Устрялова слишком сложно втиснуть в прокрустово ложе какой-либо партийной программы. Да, он политический мыслитель, но прежде всего мыслитель, а не творец лозунгов. Он сам был свободным умом, и книги его для свободных умов. Может быть, Устрялов никогда не разойдется на цитаты, но для тех, кто хочет понять советский период русской истории он, рано или поздно, станет незаменимым собеседником. Будем надеяться, что это время пришло.
CURRICULUM VITAE
Зарево над сгоревшей Россией перекликалось с исконным заревом наших душ. Нас мало уцелело. Поколение ранней смерти и трудной жизни. Но можно утешать себя: мы много понимали. И, сгорая, не боимся огня…
Николай Устрялов
Мы вышли в путь в закатной славе века,
В последний час всемирной тишины,
Когда слова о зверствах и о войнах
Казались всем неповторимой сказкой.
Но мрак и брань, и мор, и трус, и глад
Застали нас посереди дороги:
Разверзлись хляби душ и недра жизни,
И нас слизнул ночной водоворот.
Макс. Волошин
Николай Васильевич Устрялов родился 25 ноября 1890 г. ст. ст. в Санкт-Петербурге. Его далекие предки по отцовской линии были крепостными крестьянами-старообрядцами Орловской губернии, прадед Герасим управлял имением князя Куракина в селе Богородское, но уже дед Иван Герасимович сумел сделать неплохую чиновничью карьеру, дослужившись до начальника отделения канцелярии Военного министерства, а его родные братья (стало быть двоюродные деды теоретика национал-большевизма) поднялись еще выше: Федор (1808–1871) закончил службу тайным советником, а Николай (1805–1870) стал крупным историком, одним из столпов официальной историографии середины XIX века (наряду с М.П. Погодиным, тоже, кстати, сыном крепостного). Василий Иванович Устрялов (1859–1912) вскоре после смерти отца (1861), вместе с другими детьми получил дворянство. Окончив медицинский факультет Киевского университета, он сделался практикующим врачом и женился на дочери калужского купца Юлии Петровне Ерохиной. В 1900 г. Устряловы переехали в Калугу, где они проживали в собственном доме, и где Николай в 1908 г. закончил с серебряной медалью гимназию. В отличие от своего младшего брата Михаила (позднее известным калужским врачом), он не пошел по стопам отца и в том же году поступил на юридический факультет Московского университета, — среди его преподавателей Б.П. Вышеславцев, П.Г. Виноградов, Л.М. Лопатин, С.А. Муромцев, П.И. Новгородцев, С.А. Котляревский… Но главным Учителем молодого юриста явился профессор князь Е.Н. Трубецкой, во многом сформировавший его научные, философские и политические пристрастия (2).
Благодаря Трубецкому юноша оказывается причастным тому избранному кругу русской интеллектуальной элиты, который группировался вокруг издательства "Путь" и Московского Религиозно-философского общества памяти Владимира Соловьева (МРФО), где блистали такие звезды как Н.А. Бердяев, С.Н. Булгаков, Вяч. И. Иванов, П.А. Флоренский, В.Ф. Эрн… В 1909–1912 гг. в печати появляются первые работы даровитого студента: "Кризис современного социализма", "Борьба Годунова с Шуйским по А. Толстому", "Из размышлений о современном студенчестве" и др. Не остается он равнодушным и к политике — вступает в студенческую фракцию партии Народной свободы (кадетов), которую в университете возглавлял будущий историк-евразиец Г.В. Вернадский. Во время жарких споров с однокашниками-марксистами впервые довелось столкнуться и с будущим высокопоставленным оппонентом — Н.И. Бухариным. В 1913 г. Устрялов, защитив дипломное сочинение на тему "Теория права как этического минимума", заканчивает университет с дипломом I степени и по рекомендации Вышеславцева и Трубецкого остается при кафедре энциклопедии и истории философии права для приготовления к профессорскому званию. Весной следующего года он слушает лекции в Сорбонне и в Марбургском университете (в том числе и знаменитого неокантианца Г. Когена). В 1915–1916 гг. — сдает магистерские (т.е., по-нашему, кандидатские) экзамены на "весьма успешно", читает две пробные лекции "Политическое учение Платона" и "Идея самодержавия у славянофилов" (их материалы позднее лягут в основу, опубликованных уже в Харбине научных работ), после чего получает звание приват-доцента Московского университета. Тогда же он начинает создавать себе имя острого политического публициста: с января 1916 г. молодой правовед — один из постоянных авторов праволиберальной газеты "Утро России" ("УР"), где он печатается как под своей фамилией, так и под псевдонимом П. Сурмин. Вскоре появляются и солидные журнальные статьи: в "Проблемах Великой России" — "К вопросу о русском империализме" и "К вопросу о сущности "национализма"", в "Русской мысли", издаваемой П.Б. Струве, — "Национальная проблема у первых славянофилов". Последняя работа представляла собой доклад, бурно обсуждавшийся в МРФО 25 марта 1916 г.: "Доклад этот не может не быть отмечен как ввиду значительности его собственного содержания, так и ввиду значительности тех прений, которые им были вызваны" (3), — писал в "УР" будущий лидер сменовеховства Ю.В. Ключников. Вообще в это время Николай Васильевич играет в МРФО весьма заметную роль, например, в 1914 г. выступает, наряду с Булгаковым, Ивановым и Г.А. Рачинским (председателем общества), одним из ведущих участников дискуссии по поводу знаменитой книги Флоренского "Столп и Утверждение Истины". Он довольно быстро перестал оглядываться на "старших" и рано показал "коготки". Чего стоит его резко отрицательная рецензия в "УР" на книгу "Из рукописей Анны Николаевны Шмидт", изданную "Путем" по инициативе Булгакова, при непосредственном участии Флоренского, и печатно одобренную Бердяевым и Эрном, или прямо-таки обвинительный акт (также помещенный в "УР") против брошюры того же Флоренского "Около Хомякова", где автор именовался "апологетом реакционного самодержавчества", компрометирующим все неославянофильское движение… Так что склонность идти "против течения" проявилась у нашего героя уже с первых шагов. Любопытны в этой связи воспоминания А. Ветлугина (В.И. Рындзюна), которому будущий национал-большевик "напоминал молодого ретивого дьякона, мечтающего о том, как поп заболеет и он вместо попа молебен отслужит" (4). Что же до магистерской диссертации начинающего ученого, то она в Москве так и не была защищена или опубликована, известна только тема (развивающая тему дипломной работы) — "Теория права, как минимума нравственности, в исторических ее выражениях". В 1918 г. автор представил ее на юридическом факультете Пермского университета, но защитился ли официально — неизвестно… Есть ощущение, что он не очень дорожил этой работой, по крайней мере, издать ее в Харбине вслед за своими пробными лекциями — так и не удосужился. Похоже, академическая наука в духовном мире молодого приват-доцента занимала к 1917 г. довольно скромное место, решительно уступая политическому эросу…
Февральскую революцию Устрялов, как и подавляющее большинство русской интеллигенции, восторженно приветствовал, она ему виделась победой "истины над ложью, добра над злом", открывающей перед страной "безбрежные, исключительные по своей грандиозности" перспективы. Разочарование наступит быстро (записи в дневнике: от 22 марта — "На краю пропасти стоим, опасность смертельная"; от 13 июля — "Стыдно чувствовать себя русским <…> Вот и русская революция! <…> Гниль кругом, всюду распад, разложение" (5)), а через восемь лет, подводя итоги "великой и бескровной" ее прежний энтузиаст покаянно признается: "Это воистину был распад" (что, кстати, осознал еще один бывший "февралист" — Ильин, но так и не понял другой — Федотов). Но в ту пору Устрялов все-таки надеется на лучшее, активно включается в политическую деятельность кадетов (диалектически превратившихся из "партии революции" в "партию порядка"): пишет популярные брошюры для "Библиотеки народной свободы" ("Революция и война", "Что такое Учредительное Собрание", "Ответственность министров" и др.), ездит с курсом лекций по городам России, агитируя за Временное правительство, и даже посещает Юго-западный фронт с "культурно-просветительскими целями". Он последовательно отстаивает ценности либеральной демократии (которые очень скоро будет блистательно развенчивать), но в то же время — и необходимость сильного государства, способного справиться с разрухой и довести войну до победного конца, — такая позиция типична для правого крыла кадетов. Параллельно, в течение всего академического года 1917–1918 гг. приват-доцент ведет преподавательскую деятельность: читает при Московском университете и при Народном университете им. Шанявского курс по истории русской политической мысли. Продолжается и сотрудничество в "УР", к коему добавились публикации в журнале "Народоправство".
Октябрьский переворот Устрялов (опять-таки как почти вся русская интеллигенция) воспринимает как национальную катастрофу, о чем красноречиво говорят его яркие антибольшевистские филиппики в "УР" и в еженедельнике "Накануне", фактическим редактором которого он являлся в апреле-июне 1918 г. После закрытий обоих изданий, оставшийся без работы правовед некоторое время возглавляет губернский калужский комитет кадетов, затем из-за угрозы ареста бежит в Москву, а оттуда в Пермь, где его избирают профессором местного университета. После занятия Перми белыми войсками он перебирается в Омск и получает должность юрисконсульта управления делами правительства Колчака, а позднее становится директором пресс-бюро отдела печати при правлении Верховного правителя и Совета министров, одновременно будучи начальником отдела иностранной информации Русского бюро печати и фактическим редактором ежедневной газеты "Русское дело". Иными словами, Устрялов сделался одним из главных руководителей колчаковского агитпропа. В октябре 1919 г. он избирается председателем Восточного бюро кадетской партии. По мнению М. Агурского, "именно Устрялов оказал решающее влияние на Колчака, дабы отделить его от левого крыла [его сторонников]. Он возглавил даже правую оппозицию Колчаку, с которой тот весьма считался" (6). "Бардом диктатуры", "теоретическим столпом омского разбоя" называли его впоследствии оппоненты из умеренных социалистов. После падения Омска в ноябре 1919 г. Николай Васильевич эвакуируется в Иркутск, где находится до окончательного крушения Колчака, а 12 января 1920 г. в поезде японской военной миссии бежит в Читу, откуда переезжает в Маньчжурию и вместе с женой Натальей Сергеевной оседает в Харбине — дальневосточной столице Русского Зарубежья.
Харбин — центральный этап жизни и творчества нашего героя, продлившийся 15 лет. Именно в этот период он и стал тем самым Устряловым, чье имя превратилось в символ целого направления общественно-политической мысли. Харбин явился теплым и надежным "гнездом", где мыслитель надолго обрел житейскую стабильность, "крепкий тыл", опираясь на который он мог сосредоточиться на обосновании и развертывании своих новых концепций. В Харбине супруги Устряловы наконец-то находят подлинное семейное счастье — у них рождаются два сына Сергей и Лев (еще один ребенок умер в младенчестве). Кроме того, это время (1920–1935 гг.) совпало с самым продуктивным возрастом мужчины — 30–45 лет, когда происходит творческое плодоношение, подготовленное годами юношеских исканий и ученических штудий, — выплеск того главного, что определяет его существо, того, что он, и только он, может сказать "городу и миру", и отвердение этого выплеска как неповторимого духовного лица, называемого оригинальностью…
В марте 1920 г. деятельный, полный сил профессор-юрист становится первым деканом созданных по его инициативе Высших экономико-юридических курсов при Харбинском коммерческом училище, летом 1922 г. преобразованных в Харбинский Юридический факультет. Здесь он преподает государственное право, руководит философским кружком, редактирует некоторые тома факультетских "Известий". Но Устрялов не может не реагировать на "злобу дня", и вот он — ведущий харбинский публицист, провозгласивший парадоксальный тезис о неизбежности перерождения Советской власти в национальную русскую государственность, постоянный автор газеты "Новости жизни" и журналов "Сунгарийские вечера", "Вестник Маньчжурии", "Окно", издатель собственного альманаха "Русская жизнь". Одна за другой появляются его дерзкие, провокационные, вызывающие восторг и ненависть, книги, заложившие фундамент национал-большевистской идеологии — сборники статей "В борьбе за Россию" (1920), "Под знаком революции" (1925, 2-е издание 1927), "Наше время" (1934); брошюры "Россия (у окна вагона)" (1926), "Hic Rohdus, hic salta" (1929), "Проблема Пан-Европы" (1929), "На новом этапе" (1930); научные исследования "Политическая доктрина славянофильства" (1925), "О фундаменте этики" (1926), "Этика Шопенгауэра" (1927), "Итальянский фашизм" (1928), "О политическом идеале Платона" (1929), "Проблема прогресса" (1931), "Понятие государства" (1931), "Элементы государства" (1932), "Германский национал-социализм" (1933). Имя Устрялова начинает "греметь". Сначала в эмиграции, где у него появляются союзники — участники получившего скандальную известность сборника "Смена вех" (1921) во главе со старым товарищем Ключниковым, печатавшие работы "предтечи" в своих изданиях — парижском журнале "Смена вех" и берлинской газете "Накануне", и противники — вся остальная часть политического спектра Русского Зарубежья, от крайне правых из Высшего монархического совета до меньшевиков из Заграничной делегации РСДРП, от Маркова до Мартова. Чуть позже — на родине, где возник даже грозный ярлык, наклеивавшийся неблагонадежным — "устряловщина", а творцы "первого в мире социалистического государства" обругивали друг друга "устряловцами" или "полуустряловцами". Почти на каждую новую статью скромного харбинского профессора следует весьма нервная реакция советских вождей (кстати сказать, никто из них ни пол словом не обмолвился об эмигрантской публицистике Ильина или Федотова). В 1925 г. Устрялов принимает советское гражданство и поступает на службу в Учебный отдел Китайско-Военной железной дороги (КВЖД). В 1928 г. он уже — директор Центральной библиотеки КВЖД. Летом 1925 г. Николай Васильевич совершает поездку в дорогую его сердцу Москву, где выходит в то время официально разрешенный сменовеховский журнал "Россия", чьим автором является и он.
Однако со второй половины 20-х гг. триумфальное шествие "устряловщины" начинает встречать все более заметные препоны. Сначала прекращается регулярный выход на европейскую аудиторию — приказывают долго жить "Смена вех" и "Накануне". Затем обрубается московский канал — в 1926 г. запрещена "Россия". Большинство былых сподвижников из сменовеховцев превращаются в банальных "коммуноидов". Осложняется обстановка и в Харбине, после 1927 г. заканчивается сотрудничество с "Новостями жизни", газеты "Герольд Харбина", "День юриста", "Утро" оказываются лишь временными пристанищами. Новые сочинения все чаще приходится издавать брошюрами за свой счет. Меняются и общественные настроения: в городе усиливается японское влияние, все громче заявляют о себе правые и фашистские организации. В ноябре 1933 г. закрывается Центральная библиотека КВЖД. В июне 1934 г. из-за политических разногласий с руководством и частью преподавателей Юридического факультета Николай Васильевич вынужден уйти оттуда. Харбинское "гнездо" разорено: искать нового в Европе или вернуться на родину? Основатель национал-большевизма выбирает второе. 2 июня 1935 г., вскоре после продажи КВЖД Маньчжурии, он с семьей приезжает в СССР.
Сначала все складывается хорошо: Устрялов — профессор экономической географии в Московском институте инженеров транспорта, его статьи появляются в "Правде" и "Известиях". Но уже 6 июня 1937 г. он арестован по липовому обвинению в сотрудничестве с японской разведкой и связи с Тухачевским, а 14 сентября того же года — приговорен к расстрелу. В тот же день приговор приведен в исполнение. Прах Н.В. Устрялова покоится на кладбище Донского монастыря.
Большие мыслители порой, подобно истинным поэтам, бессознательно предсказывают свою судьбу. "Харбинский одиночка" назвал даже приблизительную дату своих похорон. В 1930 г. он обмолвился в одной из статей: "Лучше ежовые руковицы (курсив мой. — С.С.) отечественной диктатуры, чем бархатные перчатки цивилизованных соседей". Судьба словно джинн из восточной сказки послушно выполнила вырвавшееся пожелание…
Наталья Сергеевна Устрялова, выйдя из ГУЛАГа, попыталась в 1955—1956-х гг. восстановить доброе имя мужа, но ей сообщили, что "основания для опротестовывания приговора отсутствуют". Лишь много лет спустя, благодаря хлопотам невестки философа Е.И. Устряловой (вдовы его сына Сергея Николаевича), 20 сентября 1989 г. Пленум Верховного Суда СССР реабилитировал "Устрялова Н.В." Осталась, впрочем, гораздо более важная задача — реабилитировать его мысль.
ГЕНИАЛЬНЫЙ "ГОССЛУЖАЩИЙ"
Может быть, правы милые чеховские персонажи, и "через двести-триста лет жизнь станет такой прелестной"… Но пока не наступили эти манящие сроки и не сбылись хилиастические мечты, приходится считаться с печальными, суровыми, трагическими реальностями, искать величественное в печальном, возвышенное и осмысленное — в суровом и трагическом…
Николай Устрялов
Европа шла культурою огня,
А мы в себе несем культуру взрыва.
Огню нужны машины, города,
И фабрики, и доменные печи,
А взрыву, чтоб не распылить себя —
Стальной нарез и маточник орудий.
Отсюда — тяж советских обручей
И тугоплавкость колб самодержавья.
Бакунину потребен Николай,
Как Петр — стрельцу, как Аввакуму- Никон.
Макс. Волошин
Мы очень мало знаем об Устрялове как о человеке. Даже внешность его представляем весьма смутно. Лично мне известны только две фотографии лидера национал-большевизма: одна — юношеская (1908), с аттестата зрелости, другая — уже харбинская, но исключительно плохого качества. По ним невозможно почувствовать особость облика нашего героя: обычное интеллигентское лицо. Сохранился, правда, словесный его портрет в воспоминаниях воспитанницы Харбинского Юридического факультета: "Довольно высокий, одетый с изящной небрежностью, с небольшой эспаньолкой, придававшей ему нечто мефистофельское, Устрялов сразу овладел вниманием аудитории. Он читал с блеском, легко и непринужденно развивая тему, щеголяя цитатами, сам увлекаясь и увлекая слушателей" (7). Что ж, это совершенно совпадает с тем образом, который возникает при чтении устряловских сочинений: да, блеск, щегольство цитатами, увлекает и сам увлекается… Есть еще одно изображение, но уже созданное писательской фантазией в романе о Колчаке, где начальник отдела Русского бюро печати, мелькая в крохотном эпизоде, тем не менее играет роль далеко не второстепенную, ему автор доверяет вести с адмиралом единственную в книге глубокомысленную историософски-метафизическую беседу: "Человек, присланный по вызову, был довольно высок, плотен, с отрешенными как у больной овцы, глазами и типично профессиональной бородкой на тонкогубом лице. <…> Что-то в этом человеке сразу же насторожило Адмирала. Во всем его облике, в тоне, в манере держаться чувствовалась затаенная уверенность в чем-то таком, что недоступно пониманию многих, если не всех остальных, смертных и чем он не спешил поделиться с ближними" (8). Глаза как у "больной овцы" — это запоминается, но сентенции романного Устрялова (видимо призванного изображать некоего колчаковского черта-соблазнителя) о дьяволе — творце революции и о Боге, уставшем любить людей, в устах исторического Николая Васильевича совершенно не представимы… Кстати, кое-что можно сказать о его нравственных качествах: " <…> все, кто лично знал Устрялова, или же учился у него <…> единодушно говорят об Устрялове, как о человеке в высшей степени достойном" (9).
Всего этого, конечно, слишком мало, чтобы составить целостное представление о личности мыслителя. Не очень помогают и его дневники и письма, дошедшие до нас. Пожалуй, единственное, чем поражает их автор в человеческом плане — редкой душевной гармоничностью, отсутствием раздвоенности, каким-то спокойным ощущением своей правоты, но без всякой гордыни. Как будто и, правда, он что-то знал, недоступное другим… В остальном же — "все, как у людей". Мы привыкли, что русский философ обязательно должен, кроме писания своих трудов, чего-нибудь отчебучивать "по жизни": прожигать дни и месяцы под гитару и цыганские завывания, азартно проигрываться в рулетку, бить хлыстом иностранных дипломатов, сходиться в рукопашную схватку с "нечистым"… Ничего подобного за Устряловым не водится — в его биографии нет эффектных бытовых жестов, в этом смысле, он — типичный "буржуазный" интеллектуал, который интересен не сам по себе, а своим делом. То же касается и слабого места многих великих умов — женщин: никаких "поединков роковых", как у его поэтического любимца Тютчева, "треугольников", как у Герцена, возрастных мезальянсов, как у Розанова и Струве, или тем более — полусодмского беспорядка в сексуальных отношениях, как у девяноста девяти процентов культурной элиты Серебряного века. Норма: юношеские влюбленности, поэтично описанные в мемуарах, потом женитьба — одна-единственная, тихое семейное счастье. Ну, не мещанство ли! Похоже, что человеческая энергетика Устрялова бурлила только в идейных баталиях. Два главных события его жизни — приход к национал-большевизму и возвращение на родину — исторические, а не бытовые факты. Устрялов-человек — это Устрялов-мыслитель и политик.
Начинать надо, конечно, с религиозных взглядов, тем более, что эта тема — самая сложная. Агурский в связи с ней говорит об "искреннем христианстве" Устрялова (10). Действительно, в мемуарах, дневниках, письмах Николай Васильевич нередко аттестует себя верующим христианином и практикующим членом Православной Церкви. Он вспоминает, например, что в отрочестве пережил соблазн неверия, но ""атеистический период", очевидно, неизбежный, как корь, длился в жизни моей недолго" (11). В письме евразийцу П.П. Сувчинскому от 4 февраля 1927 г. читаем: "Скажу Вам, что сам я — человек вполне православный, в смысле бытового исповедничества (прекрасный термин!). Всегда верил в Бога, очень люблю бывать в русской церкви, чем вызываю подозрительность слева и неизменную сенсацию справа (правые очень глупы, и на религию, — прости меня Господи! — смотрят теперь лишь как на кукиш большевикам). Знаю, что русская культура органически взращена на почве Православия. Думается, воспринимаю непосредственно стихию Православия, как ее воспринимает всякий подлинно русский человек. <…> Как ученик Е.Н. Трубецкого, внимательный читатель Хомякова и постоянный посетитель заседаний московского религиозно-философского общества, конечно, знаком и с догматикой Православия. Но в своей, так сказать, полемической части и в своих вселенских притязаниях она меня всегда как-то не захватывала. Зосиму (старец в "Братьях Карамазовых". — С.С.) я чувствую и понимаю, а вот анализ западных исповеданий у Хомякова, при всей его яркости, считаю натянутым и односторонним. И когда теперь опять наталкиваюсь на Ваши формулы — "язычество есть потенциальное Православие", "Православие — высшее, единственное по своей полноте и непорочности исповедание христианства", "романское католичество закоренело и упорствует в своих заблуждениях" <…>, когда вижу, как Вы бьетесь в хитроумных, но бесплодных усилиях совместить признание истинности одного лишь Православия с каким-то признанием и других религиозных форм <…> — все это меня, признаться, мало трогает. Очень реально и живо чувствую, что "в доме Отца обителей много". Недавно в Японии мне пришлось вплотную коснуться крепчайшего уклада, связанного с "язычеством", бытового исповедничества, пронизанного буддизмом и особенно шинтоизмом. А Китай?.. Мне представляются элементарно фантастичными мечты о каком-либо оправославлении Востока. И — скажу прямо — даже как-то неприятно слышать о них…" (письмо хранится в коллекции Устрялова Гуверского архива, текст предоставлен О.А. Воробьевым, далее ссылки на этот источник — ГА).
Конечно, все это весьма вольнодумно, но не дает никаких оснований для отлучения Устрялова от христианства и Православной Церкви, в оздоровлении которой он видел "залог духовного исцеления России". Но нельзя не впасть в сомнение по поводу степени религиозности Николая Васильевича, — настолько ничтожно мало он уделяет внимания в своих сочинениях собственно духовным проблемам или вопросам церковной жизни. Вообще печатно он нигде не выступает под откровенной православной хоругвью. Он вовсе не пользуется традиционным языком русской религиозной философии от Хомякова до Карсавина. Христианство как культурологический или историософский факт — пожалуйста — об этом у него написано немало, но специфически христианскую оценку тех или иных явлений искать в устряловских текстах бесполезно. Это тем более странно, что учителя харбинского философа Вл. Соловьев и Трубецкой, да и все его соратники по МРФО с удовольствием употребляли (пожалуй, даже злоупотребляя ею) богословскую терминологию, неустанно твердя, о "богочеловеческом процессе", "софийности мира", "христианском отношении к современным событиям" и проч. Еще удивительнее то, что в своей национал-большевистской публицистике он почти не обсуждает (несколько абзацев из разных работ не составят и страницы) проблему "Церковь и Советская власть" (о которой, кстати, обильно писали Ильин и Федотов). Верующий, церковный человек не откликнулся ни на трагедию патриарха Тихона, ни на обновленческое движение, ни на декларацию митрополита Сергия, — хотя бы как на события большой политики! Что это? Дипломатия, исходящая из понимания того, что религия — не лучшая почва для диалога с большевиками? Нежелание впутывать в "злобу дня" самое интимное и святое? Естественная реакция отталкивания от нецеломудренной болтовни "старших" о последних вещах? Думаю, прав Агурский, утверждавший, что "оставаясь человеком религиозным", Устрялов "свел свою религиозную веру до ограниченной сферы личной духовной жизни" (12). Но тогда это уже не школа Соловьева, а школа его супостата — Н.Я. Данилевского…
Кстати, о Соловьеве. Устрялов неоднократно декларировал свою принадлежность к "философии всеединства", воспринятой им из рук Трубецкого. Как и на многих интеллектуалов его поколения (вспомним А.Ф. Лосева) Соловьев произвел на Николая Васильевича какое-то гипнотическое впечатление, говоря по-ленински, "перепахал" его. В дневнике 1912 г. молодой правовед признается: "<…> Соловьеву я обязан чуть ли не всем своим "философским миросозерцанием", и — кто знает — быть может, даже и многими переживаниями интимного, чисто уже субъективного свойства" (13). Конечно, почтительных ссылок на автора "Трех разговоров" (правда, в основном, поэтических) и комплементов в его адрес у лидера национал-большевизма сколько угодно, … но — ума не приложу — что у них общего в мировоззрении? Они расходятся по самым ключевым пунктам. Более или менее твердо Устрялов стоит на почве соловьевского анализа в "Путях синтеза", где он развивает излюбленную идею кумира своей юности о воплощении христианских принципов в истории "неверующими деятелями светского прогресса". Какие-то намеки проглядывают и в некоторых других работах. Но это, в конце концов, частности. На уровне экзистенциальном Соловьев и Устрялов едва ли не антиподы. Если последний как-то и вписывается в когорту "всеединщиков", то только диалектически, в качестве антитезиса. Но, с другой стороны, то, что впервые пробуждает наши ум и душу к самостоятельной работе, всегда прикровенно остается в нас, как бы мы потом далеко не уходили от своих первоистоков, — разрыв с ними не был бы возможен без изначального приобщения… Если же говорить о "школе" вообще, то думаю, "харбинский одиночка" не принадлежал к числу "школьных" философов, более того, в "немецком" смысле слова, он вовсе не философ. Нет у него никакой "системы" — разве, что ее эскизы. Надо признать, что собственно философские работы Устрялова, при всем их блеске, — лишь приложение к его публицистике, а никак не ее организующий центр. Без "Проблемы прогресса" или "Фундамента этики" национал-большевизм" легко представим, без "Борьбы за Россию" — невозможен. Повторяю: Устрялов в первую очередь политический мыслитель. "Этим и интересен". Ничего принижающего, впрочем, здесь нет. Макиавелли и Монтескье, Берк и Токвиль, Парето и Шмитт (а из наших: Карамзин, Бакунин, Иван Аксаков, Струве…) — не самая плохая компания.
Однако это не значит, что наш герой напоминал современных политологов — плоских и банальных, не видящих ничего кроме "рейтингов" и "финансовых потоков". Свой особый взгляд на "мир как целое" у него безусловно был. Я бы выделил три главных устряловских "экзистенциала". Первый — принятие мира. Принятие принципиальное, пожалуй, даже тотальное: "Узнаю тебя жизнь! Принимаю! // И приветствую звоном щита!"… Если продолжить "лирическое отступление", то как тут не вспомнить, проводимую из книги в книгу Л.Н. Гумилева, антитезу жизнеутверждающей и жизнеотрицающей идеи, иллюстрируемую цитатами из Гумилева-отца и Заболоцкого. Устрялов безоговорочно с теми, кто подобно творцам акмеизма и теории "пассионарности" уверен, что "мир прекрасен и прекрасна смерть, сопутствующая жизни…":
Убивая и воскрешая,
Набухать вселенской душой –
В этом воля земли святая,
Непонятная ей самой.
Уместно будет припомнить отношение к смерти, как к главному злу, у Вл. Соловьева, чтобы лишний раз подчеркнуть чуждость основным интуициям "пророка всеединства" некоего усердного участника общества его памяти. "И вьется, уходит в бескрайнюю даль живописная, чудесная дорога… Да, живописная, чудесная…но вместе с тем какая страшная, взлохмаченная, кровавая!.. Нужно понять и полюбить ее такою", — Устрялов любуется именно "таким", "здесь и сейчас" пребывающим миром, "непреображенным", "непросветленным", "нечистым", как любили и любят выражаться идеалистические профессора, упивающиеся в тепле уютных кабинетов возвышенными фантазиями. В последней фразе приведенного выше пассажа есть неточность: конечно же, сначала "полюбить", а потом уже "понять"… "Полюбить жизнь прежде ее смысла" — лучший ответ на: "…я мира Божьего не принимаю". Опять "аллюзии"?.. Нет, тут не литература, тут "живая жизнь", "клейкие листочки", целование земли… (14)
Из такого мировосприятия естественным образом вытекает фаталистический оптимизм: "<…>всегда жило во мне некое сверхлогическое убеждение, что "все благо"" (15). Нет, не прогрессистские благоглупости и не вера в "окончательную гармонию". Напротив, восприятие трагедии как нормы человеческого существования, от которой не избавляет никакое движение вперед, но само это движение радостно приветствуется, ибо оно причастно к творческому ритму мировых стихий: amor fati! Новое хорошо просто тем, что оно новое, от нового одряхлевший мир на время свежеет, разглаживает морщины, "набухает вселенской душой": "Прогресс — не в беспрестанном линейном "подъеме", а в нарастании бытийности, в растущем богатстве мотивами. При этом совсем не обязательно, чтобы последующий мотив непременно был "совершеннее" предыдущего. Но он всегда прибавляет "нечто" к тому, что было до него". Подобный взгляд на вещи не может не привести к примату эстетики над этикой (вполне вероятно, впрочем, что, наоборот, последний и порождает все предыдущее). Еще в ранней работе 1916 г. "К вопросу о сущности национализма" приват-доцент Устрялов четко сформулировал: " <…> начало Красоты выше и "окончательнее", нежели начало Добра". Проходят годы (и какие годы!), но профессор Харбинского Юридического факультета не перестает испытывать эстетическое наслаждение от "глубокой, страшной и прекрасной сложности жизни". Нет, конечно "соловьевством" здесь и не пахнет, здесь, коли уж говорить о влияниях, все заволокло "сумрачным германским гением" — Фридрихом Ницше. И еще одна "реакционная", подозрительная для адептов "всеединства" тень (на сей раз русская) витает над вдохновением идеолога национал-большевизма — тень ницшевского "брата-разбойника" из Калужской губернии (устряловский земляк!) — Константина Леонтьева.
Эстетов, как правило, не привлекает цивилизационный универсализм, они обожают многоцветие непохожих друг на друга культур. Изощрившийся в гегелевской диалектике, очень многим ей обязанный, Устрялов, тем не менее, не воспринял исторической однолинейности и европоцентризма автора "Феноменологии духа", примкнув к "циклической" традиции в историософии: Вико, Герцен, Данилевский, тот же Леонтьев (как "свой" был принят позднее Шпенглер). Уже в статье 1916 г. "Национальная проблема у первых славянофилов" присутствует типичное для этой традиции сравнение наций и человеческих индивидуальностей. Впоследствии, в Харбине Устрялов настаивал на том, что "жизнь человечества не может быть сведена к узкому единству отвлеченного космополитизма, ибо представляет собой своего рода радугу расовых особенностей и национальных культур", унификация мира невозможна — против нее "неотразимое сопротивление жизни". Характерен в этом смысле очерк 1925 г. "Образы Пекина", проникнутый восхищением перед силой с