Особенности формирования консерватизма в России и Карамзин
Ширинянц А. А., Ермашов Д. В.
Замечательный исследователь истории русской культуры Г.П. Федотов в статье «Певец империи и свободы», связывая творчество Пушкина с «основным и мощным потоком русской мысли», отмечал, что «это течение — от Карамзина к Погодину — легко забывается нами за блестящей вспышкой либерализма 20-х годов. А между тем национально-консервативное течение было, несомненно, и более глубоким и органически выросшим» (1). Попытаемся рассмотреть, при каких исторических обстоятельствах и в какой духовной и идейно-политической атмосфере возник этот действительно «мощный поток» отечественной общественной мысли.
По-видимому, не должна вызвать особых возражений точка зрения, согласно которой едва ли не все главные события русской истории второй половины XVIII — начала XIX в. были обусловлены высокой степенью интенсивности и динамичности процесса экономических и политических взаимоотношений России и Европы. Еще в 80-х годах прошлого столетия историк А.Н. Пыпин подчеркивал, что своеобразие этой эпохи в значительной мере определялось тем обстоятельством, что «влияние европейских идей, отличающее новую русскую историю, теперь особенно глубоко подействовало на умы и в первый раз сообщило им политические стремления» (2). Это и не удивительно, так как «эволюцию той или иной страны, по крайней мере в новое время, неизбежно... опосредует историческая среда, в рамках которой совершается это развитие» (3). Поэтому, анализируя историю России как часть общеевропейской и общемировой истории, необходимо выделить следующие двоякого рода задачи, специфичные для российской политики: 1) борьба за объединение Руси, за выживание страны перед лицом нашествия иноземных войск и 2) обновление общественного и экономического строя, которое всегда принимало форму европеизации. Эпоха нового времени внесла существенные коррективы в сложный механизм данного явления, приобретшего отныне черты постепенной и все набирающей ход капитализации. Иными словами, при изучении истории России конца XVIII в. непременно следует учитывать ее развитие в контексте мирового процесса модернизации, т. е. перехода от традиционного добуржуазного общества к индустриальному.
Нужно отметить, что, став в 1990-е гг. модной, тема особенностей России как модернизирующегося государства получила в отечественной литературе достаточно полное и развернутое обоснование (4), хотя в этой области исследований у нас имеются и более ранние разработки. Прежде всего это книга И.К. Пантина, Е.Г. Плимака, В.Г. Хороса «Революционная традиция в России», в которой авторы объясняли противоречивость российского варианта «догоняющего развития» именно «предпосылками формационного порядка», а также статья Э.Г. Соловьева (5), который, исходя из концепции Пантина и др., увидел причины возникновения первых зачатков русского консерватизма в некоторых особенностях частичной тогда еще модернизации российского общества (6).
То обстоятельство, что «мировая капиталистическая система... складывалась... под воздействием первоначально возникшего в Западной Европе „центра“ капиталистического развития (Англия и ее соседи) на его „периферию“ (Россию в т. ч.)» (7), повлияло на образование трех эшелонов капитализма, различных по уровню зрелости буржуазных отношений: первый — Западная Европа и Северная Америка; второй — Россия, Япония, Турция, Балканские страны, Бразилия; и, наконец, третий — весь остальной мир.
Благодаря названным авторам сегодня утвердилась точка зрения о том, что на рубеже XVIII–XIX в. страны второго эшелона встали перед лицом угроз и вызовов, исходивших от уже прошедших первые фазы модернизации европейских ведущих стран. Необходимость развития промышленности, и в первую очередь военной, повлекла за собой стремление «догнать» Европу, заимствуя у нее главным образом технико-организационные формы производства и управления. Причем проведение политики вестернизации взяли на себя правительства отстающих стран, в силу чего подобный вариант «догоняющего развития» связан с «революцией сверху». Поэтому государство, ставившее себе целью «подновить», стабилизировать существующий режим, просто-напросто насаждало организационные формы буржуазного хозяйства, что сопровождалось зачастую насильственной ломкой многих характерных принципов национальной жизни.
Известно, что в России симбиоз феодализма и буржуазных отношений начался при Петре I, после реформ которого в российской государственной политике отчетливо прослеживаются две линии: ориентация на выборочное (в военно-промышленной и технической областях) заимствование с ужесточением традиционных методов ведения феодального хозяйства и рост централизации и бюрократизации управления. Это обстоятельство — свидетельство тому, что часто в ситуации «вторичного» буржуазного развития «наличие более развитого капиталистического „центра“ является для стран второго эшелона не только стимулирующим, но и угнетающим фактором» (8).
Кроме того, буржуазная модернизация России, продиктованная необходимостью противостоять растущей экспансии капитализма Запада, привела к тому, что общественно-политическая мысль правящей элиты, эклектичная и наполненная элементами заимствования, постепенно превратилась, по сути дела, в механический набор смешанных между собой европейских как просветительских, так и феодально-аристократических идей. Ярчайший пример тому — «Наказ» Екатерины II, в котором большая часть текста представляет собой заимствования из произведений философско-политической литературы Западной Европы XVIII столетия (9).
Такое положение дел образно обозначил Н.К. Михайловский, сравнив Россию с кухаркой, примеривающей старые шляпки своей госпожи (Европы). Справедливости ради нужно сказать, что пережив «болезнь роста», к XIX в. русская мысль стала более самостоятельной. Переплавив достижения европейского обществознания, она в лице своих лучших представителей уже ориентируется прежде всего на самостоятельные основы (10). Именно тогда возрождается идея «народности», ставшая чуть позже элементом знаменитой уваровской «формулы»: «православие, самодержавие, народность» (11). Не вдаваясь в подробности, отметим ряд существенных, на наш взгляд, моментов, касающихся «триединой формулы» и Карамзина.
Н.Я. Эйдельман в книге «Грань веков» представил три типа дворянской идейной ориентации: 1) просвещенный прогресс; 2) циническое статус-кво; 3) консервативная критика просвещенного абсолютизма (12).
Забегая вперед, отметим, что именно в борьбе первого и третьего течений прошла начальная треть XIX в., именно в этой борьбе определились два полюса обоснования монархизма — идеи «просвещенного» и «непросвещенного» абсолютизма. И здесь, как ни странно, победа была на стороне последнего. Действительно, система непросвещенного абсолютизма, или, словами Карамзина, «деспотизма» Павла I была отвергнута дворянскими верхами в 1801 г. Но та же система в ином виде всплывает после 1825 г. в эпоху Николая I.
Однако между двумя подобными явлениями лежит целая историческая полоса — 15 лет правительственного просвещенного либерализма и конституционализма, великая эпопея 1812г., десятилетие тайных декабристских обществ, завершенное их неудачной попыткой взять власть.
За это время менялись взгляды основной массы дворянства в виду возможной перспективы краха крепостного уклада; развивались воззрения правящей элиты на народ, на самодержавие (13).
В свое время, в самом начале царствования, Николай I поклялся, что, пока он жив, революция не проникнет в Россию. Казалось бы, он сдержал слово: несмотря ни на что, самодержавие в его царствование осталось, хотя бы внешне, монолитной, несокрушимой силой.
Но в его окружении не исчезло, а даже усиливалось ощущение угрозы сложившемуся порядку вещей, убеждение в существовании внутренних и, прежде всего, внешних опасностей, которым необходимо было противодействовать. В этом отношении характерно признание министра просвещения графа Уварова, что он умрет спокойно, если ему удастся «отодвинуть Россию на 50 лет от того, что готовят ей теории» (14).
Вероятно, мечта о «спокойной смерти», а лучше (и вернее) сказать, о спокойной жизни и подвигла С.С. Уварова на создание известной «триединой формулы». Однако если даже признать, что единственным автором этой теории является С.С. Уваров, то одномоментность возникновения триады «православие, самодержавие, народность», даже в рамках творческой деятельности одного человека — в нашем случае Уварова, — как нам кажется, не представляется возможной (15). Возьмем, например, термин «народность» как часть этой формулы и проследим внешнюю и внутреннюю (если можно так выразиться) историю его утверждения в общественном сознании.
Вопрос о «народности», прежде всего как о признаке литературы, возникает как «воспроизведение» образа мыслей народа. Некоторые исследователи связывают возникновение термина с творчеством Карамзина, другие его «родителем» считают П.А. Вяземского. А декабрист М.С. Лунин утверждал даже, что сама формула «самодержавие, православие, народность» была впервые произнесена за 50 лет до Уварова одним из профессоров Московского университета (16).
О немецком происхождении понятия говорит Г.Г. Шпет, ссылаясь при этом на книгу Фр. Яна «Немецкая народность», с которой был знаком Уваров. Там, в частности, сказано: «То, что собирает отдельные черты, накапливает, усиливает их, связывает воедино, создает из них целый мир, эту объединяющую силу в человеческом обществе нельзя назвать иначе, как народностью». Правитель должен стремиться к тому, чтобы единая человеческая культура возникла в государстве как своеобразная народная культура. Последняя не создается по приказу или принуждению. Культура народа в настоящем есть всегда культура народа в прошлом и т. д. и т. п. (17)
Что же касается употребления термина в русской литературе, то уже здесь все так же неоднозначно. Еще Пушкин сетовал на то, что «с некоторых пор вошло в обыкновение говорить о народности, жаловаться на отсутствие народности... но никто не думал определить, что разумеет он под словом „народность“» (18).
Этой неопределенности способствовала и сама лексическая природа термина. Ведь с конца XVIII и особенно в начале XIX в. в России активно шел процесс «омирщвления», демократизации русского литературного языка, за счет введения в него неопределенных существительных, образуемых из прилагательных с помощью суффикса «ость»: промышленность, общественность (Карамзин), бедность, народность и т. п. Появление отвлеченной лексики свидетельствовало об определенных сдвигах в общественном сознании, так как, безусловно, отвечало новым потребностям таких его форм, как историческая и философская, политическая и правовая. Историко-философская реконструкция позволяет сделать вывод о том, что принцип «народности» возродился не только в силу внешних обстоятельств — антирусских настроений на Западе, вызванных русофобией в виду имевших под собой основания притязаний России на роль вождя всех славян. На наш взгляд, принцип «народности» имел более глубокое основание — культурно-философское — как требование создания национальной русской общественной науки и отказа от преклонения перед западными философской, социально-политической мыслью и литературными образцами. То есть в данном случае может трактоваться как «духовная самостоятельность», национальная самобытность, включающая идею патриотизма.
Действительно, события европейской истории конца XVIII — начала XIX в. (и, прежде всего революция во Франции) — способствовали повороту научных и литературных интересов к истории отдельных народов, постановке вопроса о соотношении народности и государственности (яркий пример — Карамзин). Вследствие этого главной проблемой эпохи становилась «народность» как идея национальной самобытности, раскрываемая, в частности, и через историю.
Именно поэтому уже при своем появлении термин «народность» вызвал различные толкования и быстро приобрел смысл не только и не столько литературного, сколько прежде всего политического принципа.
Н.М. Карамзин в своих ранних произведениях стремился привлечь внимание читателей к «народности», хотя и в духе традиционализма XVIII в. Эти же настроения звучали в собраниях «Бесед любителей русского слова» — литературного объединения дворянской интеллигенции. По понятиям тогдашних «архаистов», народ представал как «индивид высшего порядка», как некая «автономная и замкнутая в себе субстанция, не разложимая механически на отдельных индивидов» (19). По мнению Ю.М. Лотмана, такое обращение к народу как «единице истории» неизбежно ставило «вопрос о принципах национальной психологии» (20).
Народные обычаи, поверья, черты характера, вера и суеверия постепенно переплавлялись в понятие «народность», которое уже в александровскую эпоху, по свидетельству современника, «величаво реяло надо всей еще хаотически бродившей русской жизнью и литературой» (21).
Эту идею С.С. Уваров и совместил с православием и самодержавием как недостающий для довершения формулы компонент. Итак, программа нового царствования была выражена в словах «православие, самодержавие, народность». Эта «триединая формула», сознательно противопоставленная известному революционному девизу «свобода, равенство, братство», во многом напоминала идеологию Карамзина, но вместе с тем существенно от нее отличалась. Отметим несколько таких отличий, самых существенных, на наш взгляд: 1) в третьем члене формулы — «народности» — находила выражение не только националистическая тенденция, но также, и даже прежде всего, стремление самодержавия расширить свою, если можно так выразиться, «социальную базу» или, другими словами, получить непосредственную опору в «народе» (в широком значении этого слова); 2) формула Уварова, таким образом, противостояла идее Монтескье (столь близкой Карамзину) о посредничестве между властью и народом, отвергала претензии дворянства на такое посредничество. В данном случае «верноподданный» народ противопоставлялся в официальной идеологии оппозиционно настроенному дворянству; 3) уваровская «народность», в отличие от национализма Карамзина, не содержала в себе никаких антибюрократических акцентов, критики злоупотреблений самодержавия. Напротив, именно в бюрократии Уваров усматривал подлинно «народную» систему, открывающую перед каждым возможность социального продвижения. Систему, принципиально отличную от аристократизма, а значит, гарантированную от социальной революции (22).
В контексте проблемы «народности» тема европеизации России приобретает в историко-культурном отношении прежде всего критическое звучание, что объясняется следующим немаловажным обстоятельством. Главным негативным итогом европеизации и во многом некритического заимствования европейского опыта явился факт образования в российском обществе двух враждебных складов жизни — факт, подлинность которого подтверждает хотя бы его констатация такими разными по своей политической ориентации мыслителями, как И.В. Киреевский и А.И. Герцен (23). Первый писал, что царящая в русской жизни заимствованная и «возросшая на другом корне» образованность «...есть главнейшая, если не единственная причина всех зол и недостатков, которые могут быть замечены в русской земле» (24). Ему вторил Герцен, увидевший среди результатов преобразований Петра I то, что «...императоры отдали на раздробление своей России, придворной, военной, одетой по-немецки, образованной снаружи, — Русь мужицкую, бородатую, не способную оценить привозное образование и заморские нравы, к которым она питала глубокое отвращение» (25).
Однако уже и в XVIII в. можно обнаружить зачатки иного отношения к Западу, которое не позволяет утверждать, что «русская душа попала в „плен“ Западу» окончательно (26). Так, например, В.В. Зеньковский выделил два типа отношения к европейской культуре: для одних Запад был дорог своей внешней культурой, движением к свободе, духом Просвещения, который в представлениях русских неразрывно связывался со всей технической культурой Европы; для других, в основном масонов, в европейской действительности привлекала духовная жизнь Запада, традиции религиозного отношения к человеку и обществу (27). Не случайно именно из масонского круга вышел Н.М. Карамзин, впервые публично поставивший перед русским обществом вопрос о действительной ценности просветительских идей (28).
Нужно отметить следующее обстоятельство. Если для большинства образованного русского класса конца XVIII в. вопрос об историческом развитии России решался с позиций того, что Россия постепенно движется по единой универсальной дороге прогресса, лишь запаздывая на ней по сравнению с другими народами Европы, то уже к началу XIX в. идеология Просвещения оказалась скомпрометированной в результате террора Французской революции.
В 1795 г. Карамзин в статьях «Мелодор к Филалету. Филалет к Мелодору» выразил и обобщил удивление русских людей и неприятие ими событий, совершавшихся во Франции (29). Характерно, что здесь Карамзин Французскую революцию связывает уже со всей системой европейской цивилизации и европейским типом мышления: «Конец нашего века почитали мы концом главнейших бедствий человечества и думали, что в нем последует важное, общее соединение теории с практикою, умозрения с деятельностию... Где теперь сия утешительная система?.. Она разрушилась в своем основании!.. Век просвещения! Я не узнаю тебя — в крови и пламени не узнаю тебя — среди убийств и разрушения не узнаю тебя!» (30)
Эти слова (впоследствии сочувственно приведенные А.И. Герценом в письмах «С того берега»: «...выстраданные строки, огненные и полные слез...» (31) содержат в себе многое из того, что позднее развернулось в критику буржуазной Европы и европейских либеральных идей. События во Франции стимулировали ситуацию ориентационного кризиса в России: создав себе идола — «Европу» — и поклоняясь ему больше века, россияне вдруг обнаружили, что идол этот превратился в демона — Велиала (32), а европейцы, чьему стилю жизни так долго и упорно старались подражать, могут быть не менее экстремистами, чем Е. Пугачев.
В итоге Французская революция явилась тем поворотным пунктом в русском сознании, который поставил под сомнение сами основы европейской жизни и вызвал вопросы о смысле того, чего же достигли европейские народы в своем развитии. «В лице Карамзина... мы видим яркого представителя тех кругов российского дворянства, которые от... заимствования европейского опыта перешли к напряженной рефлексии об исторических судьбах родной страны. Французская революция, несомненно, стимулировала этот процесс и ввела его в консервативное русло» (33).
***
«Внешняя» биография Николая Михайловича Карамзина небогата событиями. Он родился 1 декабря 1766 г. в Симбирской губернии. Получив первоначальное образование дома, продолжил его в одном из московских частных пансионов, посещал некоторые занятия в Московском университете. Далее последовала кратковременная служба в гвардии, сближение и разрыв с масонским кружком Н.И. Новикова, годичное путешествие по Европе (1789–1790), журналистская и издательская деятельность, а после 1803 г. и до самой смерти — работа над многотомной «Историей государства Российского». Вот канва его жизни. Однако творческая эволюция Карамзина как мыслителя и как личности далеко не так размеренна и спокойна.
В советской исследовательской литературе долгое время господствовала довольно упрощенная схема эволюции русского историка: либерал и западник вначале и патриот, консерватор в конце. Согласно такому подходу приводились и соответствующие цитаты, подтверждающие «либерализм» или монархизм Карамзина. Но, как заметил еще Ю.М. Лотман, настоящий научный поиск не сводится к умению подбирать цитаты. С этой позиции часто цитировавшимся словам Карамзина: «Все народное ничто перед человеческим. Главное дело быть людьми, а не славянами» (34) можно противопоставить следующий отрывок из тех же «Писем русского путешественника» (1791): «У нас всякий... без всякой нужды коверкает французский язык, чтобы с русским не говорить по-русски; а в нашем так называемом хорошем обществе без французского языка будешь глух и нем. Не стыдно ли? Как не иметь народного самолюбия? Зачем быть попугаями и обезьянами вместе?» (35)
Говоря о «либерализме» Карамзина, отметим, что наиболее обоснованной, с точки зрения отнесения историографа к либеральному направлению русской общественной мысли, выглядит позиция В.В. Леонтовича, утверждавшего, что «традиционализм Карамзина способствовал развитию либерализма в России». По мнению исследователя, автор «Истории государства Российского» призывал правительство осуществлять в рамках абсолютной монархии либеральную программу, «во всяком случае, в той мере, в какой программа эта предусматривает не политическую, а гражданскую свободу» (36). Это было справедливым, а следовательно, и нравственным требованием, полагал Леонтович, подчеркивая, что как политического мыслителя Карамзина «можно понять и правильно осмыслить его подход к государственным и правовым проблемам только если не упустить из виду решающее значение, которое он придает нравственным принципам, этическим требованиям в государственной и общественной жизни» (37).
На наш взгляд, точка зрения Леонтовича уязвима с нескольких сторон. Во-первых, выделяя в либеральном мышлении только абстрактную идею свободы личности и тем самым игнорируя рационалистическо-механистический контекст этой идеи, он понимает по сути под либерализмом все то позитивное, –– с точки зрения осуществления человеческой свободы и субъективных прав, –– что накопило человечество за всю свою историю. Суть либерализма («подлинного», подчеркивал Леонтович) заключается в уважении «к существующему, прежде всего к существующим субъективным правам» (38). Однако вспомним хотя бы то, что политической культуре России до сих пор свойственен внеправовой подход к государственным и политическим проблемам. В данном контексте отсутствия традиций законопочитания, низкой правовой культуры не только народа, но и правящей элиты, трудно, пожалуй, вообще говорить о русском либерализме по причине отсутствия основы такового –– правовой личности (по крайней мере, в первой половине XIX столетия). Во-вторых, требования оценивать мир политики критериями совести и чести, а не закона, вытекающие из них принципы отстаивания человеческого достоинства, борьбы с рабской психологией и т. п. отнюдь не являются прерогативой либерального сознания, –– несмотря на несходство социокультурных и исторических основ различных человеческих сообществ, –– моральные требования живут и реализуются везде, в любых идеологических и правовых континуумах.
В этом смысле причисление Карамзина к либералам, –– людям, «прокламирующих идеи либерализма» и сделавших поэтому «очень много для духовного сближения России и Запада» (39), –– лишь на том основании, что историк всю свою жизнь следовал идеалам внутренней, духовной свободы человека, представляется не совсем обоснованным, что понимают и сами авторы подобных утверждений, постоянно оговариваясь, что «допустимо говорить лишь об элементах либерального мышления» Карамзина (40).
Не отвергая окончательно либеральных интенций в творчестве Карамзина, некоторых противоречий в его идейной эволюции и не ставя перед собой задачу проследить весь творческий путь русского мыслителя и охарактеризовать некоторые противоречия его идейной эволюции, ограничимся рассмотрением лишь одной стороны данной проблемы, а именно анализом процесса формирования и развития консервативно-патриотических взглядов Карамзина, возросших на основе скептического отношения писателя к европейским по своей природе идеям и возможности их воплощения в реальных российских условиях.
Приведенная цитата о неумении русских говорить по-русски свидетельствует о том, что первые, пока еще импульсивные, выступления раннего Карамзина против европеизации были сосредоточены в области языкознания и лексических возможностей русского языка. По словам историка К.Н. Бестужева-Рюмина, в 90-е годы XVIII в. «в высших сферах действуют галломаны, англоманы и даже враги России... древность русская... совершенно неизвестна... русские дети с самого нежного возраста залепетали по-французски» (41).
И в этой ситуации нельзя не оценить положительной роли Карамзина, поведшего литературную борьбу за возвращение к народным началам как в русском языке, так и в русской жизни в целом. Его первая историческая повесть «Наталья, боярская дочь» (1792) начинается словами: «Кто из нас не любит тех времен, когда русские были русскими, когда они в собственное платье наряжались, ходили своею походкою, жили по своему обычаю, говорили своим языком и по своему сердцу?» (42)
Бурная деятельность писателя по изданию «Московского журнала» (1791–1792), альманахов «Аониды» (1794, 1797), сборников «Пантеон российских авторов» (1802), журнала «Вестник Европы» (1802–1803) имела своим результатом невиданное для усилий одного человека достижение: он сумел, по выражению В.Г. Белинского, «заохотить (43) русскую публику к чтению русских книг» (44).
Кредо же Карамзина в эти годы можно выразить его же словами: «Народ унижается, когда для воспитания имеет нужду в чужом разуме» (45).
Особенно возмущало писателя пренебрежительное отношение иностранцев ко всему русскому, и на «мудрое предложение одного ученого немца, сделанного им России», — забыть русский язык, он не нашел для ответа иных слов, кроме лаконичного замечания: «Ум заходит за разум» (46).
Карамзин часто сетовал на то, «как мало... моральных характеров между иностранцами в отношении к России! Сколько видели мы неблагодарных!.. Едва ли один из двадцати французов и немцев, многим обязанных России, говорит и пишет об нас с должною справедливостию и без грубых, оскорбительных предрассудков» (47). При этом нужно заметить, что в ответ на подобные оскорбления Карамзин не стал в свою очередь уничижительно высказываться о европейцах. Напротив, ценя все хорошее в России, он ценил его и в других странах. Примером может служить его отношение к англичанам, которые импонировали ему тем, что, в отличие от большинства русских аристократов, они «хотят лучше свистать и шипеть по-английски с самыми нежными любовницами своими, нежели говорить чужим языком, известным почти всякому из них» (48).
При всем этом, писатель был чужд крайностей появившихся чуть позднее «шишковистов», которые вслед за своим главой, адмиралом А.С. Шишковым, ратовали за строгое соблюдение норм церковнославянской грамматики в письменной и устной речи (49). Карамзин же, наоборот, стремился очистить русский язык от громоздких архаичных форм и тем самым добиться его легкости и доступности для как можно более широкого круга российских читателей.
Важным источником при изучении взглядов Карамзина в рассматриваемый период является уже упомянутый журнал «Вестник Европы» — первый политический журнал в России, для публикаций которого характерно критическое отношение издателя ко многим сторонам европейской политической и экономической жизни. «Вестник Европы» и предшествовавшая его изданию работа «Историческое похвальное слово Екатерине II» (1801–1802) интересны еще тем, что в них мы впервые видим более или менее стройную систему консервативных воззрений Карамзина, построенную им в виде откликов на европейские события.
Главный факт всемирной истории XVIII в. — Французская буржуазная революция — был предметом политических размышлений Карамзина в период 1790–1803 годов. Он понимал, — если не на уровне причин, то на уровне следствий, — что «Французская революция относится к таким явлениям, которые определяют судьбы человечества на долгий ряд веков. Начинается новая эпоха...» (50) Пристально всматриваясь в это «явление», Карамзин пришел к выводам, позволившим ему сформулировать базовые принципы своей идеологической позиции, напрямую коррелирующейся со взглядами первых европейских консерваторов: «Всякое гражданское общество, веками утвержденное, есть святыня для добрых граждан; и в самом несовершеннейшем надобно удивляться чудесной гармонии, благоустройству, порядку. Утопия будет всегда мечтою доброго сердца, или может исполниться неприметным действием времени; посредством медленных, но верных, безопасных успехов разума, просвещения, воспитания, добрых нравов... Всякие насильственные потрясения гибельны... Легкие умы думают, что все легко; мудрые знают опасность всякой перемены, и живут тихо...» (51)
Карамзин, так же как, например, и Берк, главные причины революции усматривал в стремлении «новых политиков» утвердить во Франции «модную представительную систему, следствие долговременного просвещения» (52), осуществить «мечту равенства», которая в итоге всех французов сделала «равно несчастными» (53). Таким образом, видно, что критическое отношение русского писателя к политическому перевороту во Франции сопровождалось одновременно и неприятием стоящих за ним «безрассудных якобинских правил» (54), отрицанием идеологии «осьмого-на-десять века, слишком рано названного философским» (55).
Эта, позволим себе сказать так, «нефилософскость» XVIII в., заключающаяся, по мысли Карамзина, в утопичности и излишней претенциозности умственных проектов просветителей, доказана самой революцией: «...мы увидели, что гражданский порядок священ даже в самых местных или случайных недостатках своих; что власть его есть для народов не тиранство, а защита от тиранства;.. что все смелые теории ума... должны остаться в книгах:.. что учреждения древности имеют магическую силу, которая не может быть заменена никакою силою ума: что одно время и благая воля законных правительств должны исправить несовершенства гражданских обществ» (подчеркнуто нами — авт.) (56).
Из критики, направленной против рационалистической философии просветителей (57), органично вырастает взгляд Карамзина на республиканскую форму правления. Ключевский очень тонко подметил, что сочувствие к республиканскому правлению (в «Марфе-Посаднице») — «влечение чувства, не внушение ума: политические и патриотические) соображения склоняли к монархии, притом к самодержавной» (58).
Как считал Карамзин, попытка французов воплотить в жизнь республиканские идеалы «сделала многих... почти варварами» (59) и обернулась в конце концов образованием «нового вида монархии» (60). Этот факт, по мысли писателя, еще раз свидетельствует в пользу той истины, что «или людям надлежит быть ангелами, или всякое многосложное правление, основанное на действии различных воль, будет вечным раздором» (61). Поэтому-то провозглашает Карамзин устами князя Холмского в повести «Марфа-Посадница» (1803): «Нет порядка без власти самодержавной» (62) и «не вольность, часто гибельная, но благоустройство, правосудие и безопасность суть три столпа гражданского счастия...» (63).
Таким образом, в антипросветительских взглядах, основанных на простом эмпирическом анализе европейских событий, видятся также и корни карамзинского монархизма. «Что... представляет нам история республик?.. Мое сердце не менее других воспламеняется добродетелию республиканцев; но... сколь часто именем свободы пользовалось тиранство?» — вопрошает Карамзин в «Историческом похвальном слове Екатерине II» (64).
По мнению В.О. Ключевского, «в спорах о лучшем образе правления для России он (Карамзин — авт.) стоял на одном положении: Ро(ссия) прежде всего д(олжна) быть великою, сильною и грозною в Европе, и только самодержавие может сделать ее таковою. Это убеждение, вынесенное из наблюдения над пространством, составом населения, степенью его развития, международным положением России, К(арамзин) превратил в закон основной исторической жизни России по методу опрокинутого исторического силлогизма: самодержавие — коренное начало русского государственного современного порядка; следов(ательно), его развитие — основной факт русской исторической жизни» (65).
По убеждению Карамзина, преимущество монархии перед республикой заключается не только в том, что «единая, нераздельная, державная воля может блюсти порядок и согласие» (66) в обществе, но и в том, что монархическое правление «не требует от граждан чрезвычайностей, и может возвышаться на той степени нравственности, на которой республики падают» (67). И если в «Письмах русского путешественника» Карамзин весьма сочувственно отзывался о нравах жителей швейцарских кантонов, то в период «Вестника Европы» он писал уже о «моральном падении Гельвеции». Писатель, присмотревшись к жизни Швейцарии, вместо «народной добродетели» увидел разгул «личных страстей, злобного и безумного эгоизма» (68), вместо идеальной республики — правление нескольких богатых землевладельцев и мещан, а вместо силы действия демократической конституции — господство золота и «торгового духа».
Эти наблюдения позволили Карамзину охарактеризовать сущность современного ему европейского сознания одной формулой — «вся философия состоит теперь в коммерции» (69). Иными словами, объектом критики русского мыслителя с этого момента стал не только один из основных принципов европейского либерализма — индивидуализм, но и сопутствующие ему принципы свободной торговли и свободы действий (70).
Неприятие новых капиталистических отношений, проникнувших в самые основы устройства многих западных республик, вылились на страницах «Вестника Европы» в саркастические и порой беспощадные оценки буржуазного образа жизни. Так, в статье «Известие о нынешнем состоянии республики Рагузы» (71) русский литератор отмечал, что в некогда славной своей умеренностью области «исчезли истинные граждане: остались одни купцы, для которых железный сундук был идолом, контора отечеством, любовь к богатству единственным чувством» (72). В заметке «Общества в Америке» он указывает на «дух торговли» как главную причину того, что «люди богаты и грубы;.. богачи живут только для себя, в скучном единообразии — едят и пьют... Богатство с бедностию и рабством является в разительной противности» (73).
Следствием всего этого, предсказывал Карамзин, будут неизбежные конфликты и военные столкновения между государствами: «Может быть, я обманываюсь; но мне трудно верить бескорыстию... народа, который начинает... торговать» (74). И как раз в столкновении экономических интересов Англии и Франции он находил одну из основных причин политического противостояния этих стран в начале 1800-х годов (75).
Интересна в этом отношении также статья Карамзина «Английская промышленность», в которой автор, описывая подготовку англичан к войне, выделял в качестве одного из признаков английской «купеческой системы» (76) такое явление, как (воспользуемся современной терминологией) милитаризация экономики: «Всякий лавочник хочет торговать вещами, потребными для воинского стана, и находит способ иметь двойной барыш. Любопытно видеть, как все механические искусства пользуются сем случаем для своей выгоды» (77).
Как считал писатель, основой такого рода деятельности была «новая политика» европейских стран, суть которой сводилась к эгоистичным и циничным лозунгам: «О граждане, граждане! сперва деньги, а после добродетель!.. Художества, полезные для войны и торговли, должны быть единственным предметом нашего воспитания» (78).
Итак, демонстрируя растлевающую роль духа торговли, Карамзин убеждал русских читателей, что стяжательство и жажда богатства губят добродетели, что буржуазные отношения уничтожают человеческую личность и вносят раздор и вражду в жизнь обществ и государств.
Не лишним будет, наверное, привести также точку зрения Карамзина на колониальную политику западноевропейских стран. В этом вопросе прослеживается очевидное желание писателя провести четкую границу в оценке действий русских и европейцев. Например, в статье «О российском посольстве в Японию» Карамзин с уверенностью писал, что в русских мор