Т.Д. БЕНЕДИКТОВА
«РАЗГОВОР ПО-АМЕРИКАНСКИ»
Дискурс торга в литературной традиции США
Москва
Новое литературное обозрение 2003
ББК 83.3(7Сое) + 83.3(2Рос) УДК 821.111.09 + 821.161.1.09 В 29
НОВОЕ ЛИТЕРАТУРНОЕ ОБОЗРЕНИЕ
Научное приложение. Вып. XXXII
Бенедиктова Т.
В 29 «Разговор по-американски»: дискурс торга в литературной традиции США. — М.: Новое литературное обозрение, 2003. - 328 с.
Идеал общительности, полноценного разговора общечеловечен, но и своеобычен для каждой культуры. Американский идеал, становящийся (в XVIII—XIX столетиях) в силовом поле рыночных практик, политической демократии, новорожденной системы массовых коммуникаций близок модели «торга» (bargaining). Он предполагает состязательное сотрудничество, взаимозаинтересованное разногласие соединяет в себе расчет и приключение, «эдем прирожденных прав человека» и поединок эгоистических воль, игру и ритуал. «Дискурс торга» — в психологическом, риторическом и эстетическом измерениях — рассматривается на материале классической американской автобиографии (Б. Франклин, Д. Крокет, Ф.Т. Барнум) и художественной прозы (Э.А. По, Г. Мелвилл, Марк Твен). Сравнительно-диалогический анализ русского и американского литературных дискурсов позволяет охарактеризовать особенность подразумеваемых тем и других идеалов общения. По-новому осмысливается литературная традиция — как длящийся, преемственный, заочный «разговор» между писателями и читателями в пространстве национальной культуры.
ББК 83.3(7Сое) + 83.3(2Рос) УДК 821.111.09 + 821.161.1.09
ISBN 5-86793-236-2
© Т.Д. Бенедиктова, 2003
© Художественное оформление.
«Новое литературное обозрение», 2003
Работа над книгой сильно растянулась во времени — от первого проблеска замысла (во время стажировки, в Нью-Хэй-вене в 1990 году) до окончательной точки (в Москве в 2003). Промежуток был заполнен разнообразными делами и работами, но эта выделялась особо. Поскольку переживалась — чем дальше, тем яснее — как длящийся процесс самообретения или само(пере)воспитания — не «сентиментального», а профессионального — в культурной среде, менявшейся стремительно, ошеломляюще и противоречиво.
Постоянным фоном оставался университет, прекрасный своей устойчивостью и готовностью обновляться. Внимание и суждения коллег, требовательное любопытство студентов были «внешним» двигателем проекта, стимулом к обобщению, преобразованию и уточнению рабочих формулировок. В аудиториях родного МГУ, но также Йеля, Дюка, Университета Айовы, Университета штата Нью-Йорк в Олбани (SUNYA) и Свободного университета в Берлине обсуждался в разное время «разговор по-американски». Всем участникам этих дискуссий я глубоко и искренне признательна, — а равно и администрациям МГУ и SUNY, Институту Дж.Ф. Кеннеди (FU Berlin), Программе Фулбрайта и Международному Форуму по изучению США (IFUSS) за поддержку необходимых стажировок и контактов.
Особая благодарность — Эдуарду Яковлевичу Баталову, Елене Владимировне Петровской, Илье Петровичу Ильину и Борису Владимировичу Дубину, читавшим мое сочинение на завершающем этапе. Из разнообразных опытов университетской жизни самый ценный и самый счастливый — это опыт размыкания собственной ограниченности, особенно, когда твое усилие проницательно понято и «просвечено» критикой, поддержано встречным исследовательским энтузиазмом и сочувствием.
Я очень благодарна своей семье — за щедрость долготерпения, и книгу хотела бы посвятить своим родителям.
Введение
РАЗГОВОР В КОНТЕКСТЕ КУЛЬТУРЫ
Быть — значит общаться. М.М. Бахтин
Дело разговора — серьезнейший предмет.
О.У. Холмс
Не обманешь — не продашь. Русская пословица
Определяя «разговор» как проблемный фокус исследования, мы обращаемся к явлению загадочному в своей простоте. Разговор — занятие или состояние, столь же привычное, что дыхание или ходьба. Мы ходим, дышим, разговариваем, вопросом «как?» задаваясь лишь в особых, сравнительно редких случаях. Зато постановка такого вопроса, вглядывание в микроструктуру обыденного, привычно не замечаемого акта может служить пониманию масштабных процессов — культурных, социальных, жизненных.
Что такое разговор? «Словесный обмен сведениями, мнениями», — сообщает словарь Ожегова. В узком и в то же время относительно строгом лингвистическом определении — процесс непосредственного речевого обмена, в ходе которого говорящий и слушающий, меняясь ролями, соучастно выстраивают смысл. Видов и жанров разговорного взаимодействия в обиходе множество: своеобразие каждого определяется, во-первых, ситуативно (контекстом), во-вторых, целью. Единство контекста необходимо для завязки общения и воспроизводится в дальнейшем при посредстве «взаимных подразумеваний» (или «импликатур»), — таким образом в разговоре реализуется основополагающий «принцип кооперированное™»1. Что до цели, то, если исключить специальные случаи, как собеседование экзаменатора и экзаменуемого, врача и пациента, допрос в суде и т.д., «настоящий» разговор ее как будто бы лишен. Поскольку, по определению, свободен, спонтанен, не связан прагматической задачей2. И тем не менее цель в нем всегда присутствует — как некий вектор (критерий отбора приемлемых ходов), который трудно определим объективно, но участниками общения, как правило, ясно ощутим. По выражению американского культуролога X. Бхабхы, любой разговор насыщен «пролептической энергией»: развертываясь в «сейчас», он устремлен в будущее (leaping ahead), поэтому «описать его правила или предписать ему правила можно только ретроактивно»3.
Очевидно, что описание разговора не может ограничиться фиксацией словесного обмена и должно обязательно учитывать его неявную, немую, «неизреченную» часть. Без этого невозможно понять характер и внутреннюю задачу коммуникации, нельзя по-настоящему оценить и степень ее успешности. Зато с учетом (по возможности широким) встречной работы воображения и обоюдно подразумеваемого собеседниками контекста разговор открывается нам уже не просто как речевой, но и как многомерный, культурный феномен. Неудивительно, что интерес к разговору как социокультурной проблеме стал сегодня общегуманитарной тенденцией — почвой сотрудничества языкознания, психологии, социологии, этнографии, культурологии, антропологии, а также «прорастания» новых, трансдисциплинарных направлений. Нередко в связи с этим говорят о «повороте к разговору»4, по аналогии с «лингвистическим поворотом», «культурным поворотом» и т.д.
Разговор: модель культуры
Объемля множество социальных ситуаций, бытовых, профессиональных, воспитательных и иных, — определяясь ими и их, в свою очередь, определяя, — разговор может рассматриваться как продуктивная модель взаимодействия, позволяющая трактовать разные социально-культурные процессы, от политических до эстетических.
Мысль о том, что между устройством речевого этоса и общественным устройством существует отношение подобия, не нова, восходит к «Риторике» Аристотеля и в общем виде высказывалась с тех пор неоднократно. В формулировке Б. Уорфа она звучит, например, так: «...действия, предпринимаемые людьми в тех или иных ситуациях, схожи с манерой, в которой о них говорят»5. «Сходство» не стоит, конечно, понимать буквально, не стоит и недооценивать. В сфере общения прорабатываются и так или иначе решаются принципиальные для всякого общества вопросы: «как побудить индивида включиться в общую связь и жить для нее; как, в свою очередь, сделать так, чтобы эта связь наделяла индивида ценностями и идеалами; как превратить жизнь индивида в средство для достижения целей целого, а жизнь целого — в средство достижения целей индивида»6.
Г. Зиммель ввел в свое время понятие «настоящего разговора», который являл в его глазах «миниатюрное изображение общественного идеала»7. Воплощенная утопия «чистой общительности» предполагает полноту взаимопонимания, свободу и бескорыстие личностного взаимораскрытия собеседников. Образ такого разговора имеет долгую традицию, присутствие его в европейской культуре можно проследить со времен античности. Философические диалоги в садах платоновской Академии, плавно-приятное течение речей в ходе «симпосия» или «коллоквиума» служили современникам и потомкам образцами общения, по-человечески удовлетворяющего, спонтанного и в то же время над-бытового, в том и другом качестве последовательно противопоставляемого публичной риторике. Разговор («sermo communis»), подчеркивал Цицерон, происходит в относительно интимном дружеском кружке, опирается на неформальное равенство, взаимное расположение и общность интересов. Если красноречие использует слово как инструмент властного воздействия и потому всегда подозрительно с точки зрения этики, то «настоящий разговор» нравственно безупречен: именно в нем homo urbanus проявляет и культивирует свои лучшие свойства.
Классическая модель разговора подчеркивает в нем гармоничность8, равноуважительность, непосредственную ориентированность на собеседника и в то же время органическую сопричастность богатству культурной традиции: наряду и на равных с присутствующими друзьями участниками общения становятся авторы великих книг, уважаемые мыслители прошлого. Свободный от сиюминутных страстей и корыстных интересов, ограничений невежества, давления заботы и нужды, «настоящий разговор» представал как аристократичный если не в смысле строгой сословной приписки, то в смысле возвышенности над рутиной быта и отвлеченности от практических задач (это само по себе подразумевало наличие культурно-рафинированного досуга, доступного лишь высшему сословию). Сочетая в себе черты ритуала и игры, «настоящий разговор» утверждал надличные, коллективные ценности, подчеркнуто исключая индивидуальное самоутверждение, конфликт мнений или даже резкое столкновение точек зрения. Благорасположенность и взаимоприятие, «строй» и «лад» внутри ансамбля общающихся, пребывающих вместе в обжитом и устойчивом культурном пространстве, — вот приоритет, который в рамках классической модели ни в коем случае не должен был подвергаться опасности.
Оформившись в античности, этот идеал общения сохранялся в куртуазной культуре Средневековья, в светском и литературном быту Возрождения. В это время предпринимаются первые попытки кодифицировать искусство разговора, преемственность которых лишь оттеняет разнообразие материала. По наблюдению историка П. Берка, манеры разговора, принятые в разных культурах, «могут перекрываться, но редко совпадают вполне»9.
Так, при итальянских дворах XVI в. был принят разговор острый, «кусачий» (mordace), пикантный. В кругу французских аристократов XVII столетия он становится более рациональным, церемонным и изысканным, — четче обозначаются социальная иерархия и «групповой нарциссизм». Последний, надо заметить, присутствует в разговоре всегда (ведь одно из главных удовольствий общения — сладость самоподтверждения в принадлежности к кругу «своих», однако во французском варианте салонной беседы он был обозначен настолько сильно, а контроль над индивидуальным выражением был настолько строг, что обмен суждениями грозил превратиться в чистую формальность — вместо него имело место изысканно-вежливое принесение взаимных даров, «непрестанный словесный потлач»10.
Постепенно, по мере того как в пространстве европейской культуры буржуа осознает себя в качестве нового культурного героя, аристократическое искусство беседы демократизируется, «образцовый» разговор становится менее церемонным, более раскрепощенным тематически и стилистически. Он, соответственно, перемещается (в частности, в Англии в XVIII в.) из светских салонов в сравнительно общедоступные ассамблеи, кофейни, читальни и даже специальные «разговорные клубы» (conversational clubs).
В «викторианской» культуре середины XIX столетия привилегированным местом общего разговора становится домашняя гостиная (английское parlour — гостиная, кстати, происходит от французского parler— говорить), а общение «по душам» ассоциируется все чаще с фоном и обстановкой, еще менее регламентированными, такими, например, как железнодорожный вагон или случайный ночлег в пути (понятно почему: вне жесткой привязки к месту человек чувствовал себя более свободным от принудительно-ролевых обязанностей, заданных иерархий, прямого общественного контроля и самоцензуры).
Даже этот торопливый пробег по столетиям позволяет заключить: идеал общительности как одна из составляющих культуры менялся и меняется вместе с нею, находя себе все новые воплощения. Одно из них избрано нами в качестве предмета анализа. Но прежде чем мы к нему обратимся, следует пояснить, почему материалом при этом послужит проза, автобиографическая и художественная, к устной практике разговора отношения как будто бы не имеющая.
Разговор и литература
Искусство разговора -- не зря Г. Тард называл его «эстетическим цветком цивилизации»11 — совсем не посторонне письменным формам выражения, особенно художественным. В классическую эпоху считалось само собой разумеющимся, что образцовый собеседник — также и образованный ритор, и читатель. Целый ряд литературных жанров — анекдот, максима, афоризм, размышление и другие — начинали жить или даже преимущественно жили в светском общении. В свою очередь, освоение «искусства нравиться в разговоре» происходило не только на живом опыте, но и посредством разного рода книг. Во Франции уже в XVII в. регулярно издавались трактаты на эту тему, не менее популярны были собрания диалогов, острот и крылатых выражений, в которых всякий мог почерпнуть украшение для собственной речи. В Германии в XVIII столетии возник даже особый тип издания — Konversationslexicon: словарь или энциклопедия возможных тем для просвещенной беседы. Ритуал разговора подробно описывался в руководствах по светскому этикету, его комментировали законодатели культурного вкуса. Например, в Англии — Аддисон, Стиль, Свифт, Филдинг, лорд Честерфилд, доктор Джонсон, — последнему принадлежит, в частности, известное определение разговора: «беседа, не скованная пределами практических деловых устремлений»12.
Размышления и комментарии по поводу интересующего нас предмета часто встречались в романах, еще чаще в пьесах для театра, где публике преподносились вполне наглядные уроки общения, позитивные и негативные образцы. Культурная норма, таким образом, открывалась обсуждению, следовательно, изменению, утрачивая со временем жестко предписательный характер. Романтическая словесность начала XIX в. («фрагменты» и романы Шлегеля и Новалиса, эссеи-стика Хэззлита, дневники Томаса Мура, переписка русских «арзамасцев») с видимо-буквальной непосредственностью фиксировала беседы, протекавшие в дружеских кружках, где царил культ вольно-индивидуального и вместе «ансамблевого» самовыражения. «Непринужденное дружеское общение» воспринималось литераторами-романтиками как своего рода «сверхжанр», принадлежащий одновременно искусству и жизнетворчеству, в своей стихийной непосредственности служащий прообразом космической гармонии: «тысячи голосов непрерывно беседуют между собой... эта беседа — жизнь вселенной»13. В постромантической культуре «настоящий» разговор все более последовательно трактуется как экзистенциальный контакт, раскованно-непредсказуемый, драматичный, бегущий всего формального, чреватый духовными взаимопрозрениями.
Особенно заметное место разговор занимает в романе. Уже в литературной прозе XVII—XVIII столетий условности передачи диалогической речи становятся вполне устойчивы, — в XIX в. книгу «без разговоров» уже почти так же трудно редставить себе, как и «без картинок» (выражение кэррол-ловской Алисы). Роман тяготеет к «сценичности изложения», ко все более полному воспроизведению не только самих реплик, но и всего коммуникативного контекста, в который они погружены, с «движениями и мелкими выходками самих действующих лиц, нередко до ненужной, утомительной нескладицы»14. Разговор осваивается литературой, можно сказать, и вглубь, и вширь: стилевые поиски осуществляются в постоянно расширяющемся поле социального разноречия. Закрепленная за образованным сословием норма разговора сохраняет влияние как образец «культурности», но былую авторитетность, «эксклюзивность» во многом утрачивает. В «век демократии» — он же «век реализма» и «век романа» — идеал разговора уже невозможно описать однозначно, его формы-нормы меняются, множатся и конкурируют друг с другом.
В рамках литературного произведения прямая диалогическая речь (как и повествовательная, но в значительно большей мере) обретает «янусоподобный» статус: она в равной мере натуральна и искусственна, принадлежит общеупотребительному социальному дискурсу, элементы которого мимически воспроизводит15, и уникальному авторскому художественному целому. Вырастая на основе живых коммуникативных практик, как подражание им, литературный образ речи оказывает на них и обратное (косвенное) воздействие: «писатель не только творит мир, но и сам живет в мире, который воспринимает его творение как свое подобие»16. Апеллируя к социальному опыту и памяти читателя, к расхожим представлениям о том, как разговаривают в жизни17, художественная проза столько же отражает преобладающую модель разговора, сколько и генерирует ее — сообщает ей опознаваемую форму. Проза, таким образом, учит искусству разговора, — беллетристика становится лабораторией общения и собственную коммуникативную функцию осознает в связи с этим с небывалой остротой.
Спектр речевых жанров, по мысли М.М. Бахтина, простирается от однословной бытовой реплики до многотомного романа, и как ни далеки эти полюса друг от друга, между ними сохраняется опосредованная связь. Вторичные (сложные) речевые жанры вбирают, перерабатывают и «разыгрывают» в себе первичные (простые) — к примеру, роман поглощает бытовой диалог, частное письмо и т.д. Поскольку одним из важнейших параметров коммуникации является «типическая концепция адресата»18 (или иначе: «особое ощущение и понимание своего читателя, слушателя, публики, народа»19), постольку любой речевой жанр можно в принципе трактовать как вид диалогового взаимодействия — если не актуальный, то подразумеваемый «разговор».
В развитие идей Бахтина и в параллель с ними в гуманитарной науке последних десятилетий утверждались представления о художественной словесности как об интерактивном процессе, особого рода коммуникативно-риторической практике. Если в рамках традиционного подхода литературное высказывание мыслилось довлеющим «своему предмету... и самому высказывающему», а его функция как средства общения представала как «побочная... не задевающая его сущности»20, то теперь именно она привлекает к себе общий интерес.
Конечно, в отличие от авторской речевой воли, находящей более или менее адекватное воплощение в тексте, встречная воля читателя, как правило, не вербализуется. Однако «немота» не означает безучастности: формы и способы этого участия, без которого немыслим литературный процесс, — предмет нарратологического анализа (Р. Барт, Ж. Женетт, Дж. Принс, С. Чэтмен и др.)21. Рецептивная эстетика (Р.ХЯусс, В. Изер) и критика «читательского отклика» (С. Фиш, Ст. Майу и др.)22 стремится представить историко-литературную традицию и само существование литературы в контексте и терминах «культурной риторики» (cultural rhetoric). Опыт этих исследователей учитывался в нашей работе.
Имея общую, коммуникативную, природу с другими (риторическими, научно-информационными и т.д.) жанрами словесности, художественная литература представляет собой наименее специализированный вид «разговора». Задача беллетристики — не столько просвещение или убеждение читателя (хотя и это тоже), сколько специфическое взаимопонимание с ним, сопереживание художественного опыта, сопроизводство значения, соприобщение к смыслу: читатель, по выражению Ф. Шлегеля, вступает с писателем «в священные отношения внутренней софилософии и сопоэзии»23. Можно сказать, что в контексте современной культуры именно художественная литература (возможно, даже более, чем какой-либо из видов устного общения) культивирует «чистую общительность». «Чистота», разумеется, не абсолютна и уж никак не безлика: она обнаруживает всякий раз неповторимое, культурно и исторически конкретное лицо.
В дальнейшем анализе мы попробуем описать своеобразие литературной коммуникации на материале и в контексте американской культуры XIX в. Речь идет о «классике», с которой национальное сообщество пребывает в длительном и плодотворном диалоге, с которой постоянно себя соотносит, но по-разному: и тогда, когда пытается найти в прошлом духовную опору, и тогда, когда от него отталкивается, переоценивает и даже переворачивает «канон» в поисках нового образа себя. Литературную традицию США мы предлагаем рассматривать как длящийся разговор, исторически устойчивый коммуникативный пакт между пишущими и читающими. Вполне применимо здесь и понятие дискурс в устоявшемся значении: «специфический способ... организации речевой деятельности»24 — с упором на интерактивный, интерсубъективный (и в этом смысле «разговорный») ее характер.
Рассматривая литературный текст как дискурс, мы обсуждаем своеобразие литературной поэтики в контексте общей риторики и культурной коммуникации. Иначе говоря, мы спрашиваем: кто обращается к кому, на каких условиях, на каком языке, с какой целью? Поиск ответа предполагает обращение к аналитическим практикам разных дисциплин. Литературный «образ речи», подчеркивал в свое время М.М. Бахтин, живет «на пересечении»25 речи изображающей и речи изображенной, эстетики и социального быта, а потому в равной мере, хотя и по-разному интересен, для филолога, социолога, психолога, культуролога и этнолога.
Общение и национальная общность
Проблема культурного своеобразия чаще и привычнее всего встает для нас в аспекте национального. Сравнительный анализ национальных культур, картин мира, характеров — традиционное направление гуманитарного исследования, однако в последние десятилетия оно стало предметом нового раунда дискуссий. Если исследовательская традиция, сформировавшаяся в XIX в., трактовала национальное ядро как природное, субстанциальное и самотождественное, то современная этнология исходит из того, что оно не столько «дано» культуре и отображаемо в ней, сколько производимо культурной деятельностью. Если производимо, то как именно? Процесс «производства» нации, по словам Э. Ренана, есть «повседневный плебисцит», т.е. процесс, по сути, коммуникативный: самовопрошание и самоутверждение сообщества через поиск внутреннего согласия.
Полагая основой национального бытия повышенной плотности сеть коммуникативных связей (прежде всего, но не только речевых)26, этнология XX в. неоднократно предпринимала попытки описать их, объективировать и замерить. При этом количественные параметры выступали на первый план за счет внимания к качественным характеристикам, и результат оказывался малоудовлетворительным. Мы в данном случае выбираем другой подход. Исходя из определения нации как «дискурсивной» общности и разговора как базовой формы общения, мы попробуем описать национальное своеобразие литературной культуры США в терминах «разговарива-ния». Предметом специального внимания станет существенно важный в американской традиции вид разговора, в дальнейшем определяемый как «дискурс торга».
Разумеется, говорить об «американском» разговоре значит подразумевать какой-то другой, от него отличный (например, «русский»). Насущность сравнительного подхода при характеристике коммуникативных моделей, исторически или этнически своеобразных, слишком очевидна. Но и сложность сравнительных штудий в этой деликатной области ощутима не менее. Родной язык нам тем и родной, что осваивается «заодно» с живущими в нем речевыми жанрами: они воспринимаются как «естественные» и по большей части не замечаются. В то же время речевые жанры чужой культуры (а значит, и воплощенные в них социально-коммуникативные нормы) часто непонятны, а потому опять-таки незаметны, невидимы.
Налицо и сложность другого рода: репертуар речевых жанров в любой национальной культуре разнообразен и успешно сопротивляется сведению к общему знаменателю. «Образцовая» модель разговора «по-американски» или «по-русски» представляет собой неизбежное упрощение, которое нельзя воспринимать буквально, но без которого нельзя и обойтись. Даже отойдя от представления о культуре как об органической, внутренне гармоничной целостности, оперируя такими метафорами, как «лоскутное одеяло» или «салат в миске» (предпочитаемыми, в частности, культурологами и публицистами в США), т.е. последовательно удерживая в фокусе внимания культурную гетерогенность, мы все же мыслим бытие нации как проникнутое взаимосвязями целое, соответственно, и мир национального общения — как тяготеющий к некоторой условной доминанте.
В оформлении этой доминанты, скорее воображаемой, чем реальной (точнее, реальной в меру и в силу того, что она убедительно воображаема!), национальная беллетристика играет особую, возможно, определяющую роль. Это справедливо даже и сейчас, когда с ней активно конкурируют визуальные и электронные медиа, а к «веку национализма», как называют иногда XIX столетие, относится тем более. «В конституиро-вании нации как воображаемого сообщества романы приняли на себя ключевую роль, чему способствовала их огромная популярность. Исполнение этой роли обеспечивалось настойчивой претензией романа на подробную и исчерпывающую репрезентацию повседневной жизни... Роман — своего рода окно, через которое можно наблюдать характеристики наций и народов. Но роман — это и нечто большее, чем отображение социальной истории, вершащейся помимо его, за его пределами. Чтение романа предполагает соучастие в социальной практике — оно дает читающему ощущение причастности к нации как воображаемому продукту консенсуса»27. Коммуникативный этностереотип28, отображенный в романе, становится предметом общего внимания — стихийного подражания или обсуждения, полемики. Творческая интуиция конкретного автора участвует, таким образом, в общей работе самосознания и самопредставления культуры.
Описание национального своеобразия литературы, как уже говорилось, не новая задача. Традиционно она предполагает выделение устойчивых и характерных идеологем, тематических предпочтений, литературных форм, жанрово-сюжетных схем или образных лейтмотивов. Представление о литературной деятельности как о коммуникативной (дискурсный подход к художественной словесности) позволяет трактовать эту задачу более широко.
Еще в конце XIX столетия французский социолог Г. Тард заложил основу междисциплинарной дискуссии на интересующую нас тему, поставив вопрос о развитии «сравнительного разговороведения» (conversation comparee) по аналогии со сравнительным литературоведением. Получилось так, что лишь в конце XX в., по-новому сознавая и формулируя свои задачи в русле транскультурного и междисциплинарного диалога, гуманитарная наука подошла к реализации этого синтетического по своей природе проекта. Его мы будем считать «горизонтом» предлагаемого исследования.
Пока же обратимся к характеристике, разумеется предварительной, интересующего нас историко-культурного материала.
Старое искусство в Новом Свете
Что происходило и происходило ли что-нибудь с искусством разговора и с условностями социального общения после того, как европейская цивилизация, совершив в XVII в. трансатлантический рывок, принялась активно обживать Новый Свет? Поначалу изменения были мало заметны. И вообще, в течение первых двух столетий существования североамериканских колоний претензий на культурное своеобразие здесь никто не предъявлял. Вопрос стал актуален лишь после того, как самопровозглашенная национальная общность конституировалась на бумаге (в конце XVIII в.) и в общественном сознании и воображении (несколько позже). Становление новой культурной среды посредством внутреннего диалога и интенсивная рефлексия его (диалога) специфики — нормотворчество и нормоописание — осуществлялись одновременно.
У представителей американской культурной элиты не было сомнений относительно того, что разговор «в любом сообществе составляет... наиболее распространенную форму интеллектуальной деятельности». Распространенным было и другое «общее место»: разговор требует «гибкости, быстрой реакции и чуткости, умственной живости, остроумия и приверженности определенным социальным условностям»29. В этих суждениях, заимствованных из общедоступной периодической печати начала XIX в., не содержится ничего оригинального и ничего специфически американского. Более того, в заметке под названием «Болтовня или разговор» (опубликованной в журнале «Никербокер» в сентябре 1836 г.) анонимный автор, суммируя Цицероновы представления о достойной беседе, отмечал, что они одинаково употребимы и в Риме, и в Нью-Йорке, и в Старом и в Новом Свете30. Американцам важно лишь соответствовать этим неустаревающим нормам, точнее, научиться соответствовать.
Возрождением к новой жизни классических образцов разговора (подчеркивая в них свойства, особо актуальные для Нового Света: свободу, равноправие и «развивающий» характер) были всерьез озабочены новоанглийские интеллектуалы-трансценденталисты. Разговор в их глазах — серьезное дело, но также и искусство, предмет, но также и средство философствования. Амос Олкотт в рамках разработанной им оригинальной педагогической системы обучал детей Евангелию посредством воспитательных разговоров. Маргарет Фуллер в 1830—1840-х годах практиковала в Бостоне экспериментальные — опять-таки «взаимовоспитательные» — собеседования с дамами, близкими «Трансцендентальному клубу». При этом оба сознательно ориентировались на сократический диалог как идеальную модель общения. «Я не думаю, что когда-либо где-либо жизнь так же близко и естественно напоминала общение в академических кущах. В том же стиле — разговоры у Лэндора между сэром Филипом Сидни и лордом Бруком. Надо сказать, что наши — отнюдь не ниже качеством», — пишет Фуллер Р.У. Эмерсону в сентябре 1842 г., имея в виду круг, к которому они оба принадлежат31. «Как милы мне древние греки, — восклицает она, — умевшие разговаривать обо всем — и не для того лишь, чтобы только блистать, как это делают в парижских салонах, но чтобы учить и учиться, чтобы обнажать глубины сердца, взаимно проясняя сознание»32.
Прославлению искусства изящной, но содержательной («несалонной» — в пику старосветскому аристократизму!) беседы содействовали регулярные встречи в Субботнем клубе — под этим неофициальным названием был известен кружок бостонских знаменитостей, собиравшихся в 1850— 1870-х годах каждую последнюю субботу месяца для застольных бесед и «взаимного восхищения». К «безвредной, безобидной и беститульной аристократии»33 от культуры относились литераторы, ученые, историки, философы: Р.У. Эмерсон, Н. Готорн, Г.У. Лонгфелло, Дж.Р. Лоуэлл, У.Д. Хоуэллс, Л. Агассис, Дж.Л. Мотли, Г. Джеймс (старший). Душой этих бесед долгие годы оставался Оливер Уэнделл Холмс, профессор медицины, поэт, популярный лектор, — в глазах современников соотечественников и иностранцев, фигура в высшей степени представительная. В 1857 г. Холмс опубликовал в «Atlantic Monthly» серию эссе под названием «Самодержец утреннего застолья». Эти заметки сразу привлекли интерес подписчиков, способствовали резкому росту тиражей журнала, а год спустя вышли отдельной книгой. Книга в свою очередь приобрела популярность и получила впоследствии ряд продолжений («Утреннее застолье профессора», 1860; «Утреннее застолье поэта», 1872; «За чашкой чая», 1891). В этих любопытных сочинениях Холмс не только подробнейшим образом воспроизводил ход воображаемых застольных бесед в некотором типическом бостонском пансионе, но и комментировал природу разговора как такового, продолжая в этом смысле традицию доктора Джонсона и лорда Честерфилда. С его точки зрения, беседа — это и «важное дело», и «одно из изящных искусств», она сочетает в себе импровизацию и упорядоченность, согласованность и состязательность. Важно и другое: «Как для наилучшего общественного порядка нужна писаная конституция, так условием плодотворного разговора, между двумя людьми должно быть согласие относительно общих оснований». В рамках согласия относительно оснований «настоящий разговор» допускает широкую игровую свободу участников: они то и дело перехватывают один у другого нить, конкурируют за первенство, — удерживать его последовательно, подчинить себе единолично капризную стихию разговора не может никто, даже «самодержец».
В числе других Холмс высказывает и очень современно звучащие мысли о множественности ролей, стихийно принимаемых собеседниками, и о значении «пресуппозиций», иллюзорных представлений в разговорном взаимодействии. Когда общаются двое, например Джон и Томас, рассуждает он в частности, реально в общении участвует целый «коллектив»: Джон как он есть; Джон как он себя воображает; Джон как его воображает Томас, и то же со стороны Томаса. Все эти Джоны и Томасы не равны друг другу, часто даже непохожи друг на друга, могут не подозревать друг о друге, но в разговоре все имеют значение. «Допустим, Джон как он есть стар, скучен и уродлив. Но, поскольку высшие силы не одарили людей способностью видеть себя в истинном свете, вполне вероятно, что Джон воображает себя юным, остроумным и привлекательным и в разговоре исходит из этого идеала. Допустим, что Томас, со своей стороны, видит в партнере искусного притворщика, — и тогда, как бы тот ни был простоват и глуп, в разговоре, поскольку это касается Томаса, он будет фигурировать как искусный притворщик. То же можно сказать и о трех Томасах. Приходится заключить, что до тех пор, пока не родится на свет человек, знающий себя не хуже своего Создателя или видящий себя ровно так, как его видят другие, в разговоре двоих всегда будут участвовать по меньшей мере шестеро. И тот из них, кого мы назвали человеком как он есть, в философском смысле наименее существен»34. Из разбросанных в тексте замечаний складывается любопытный образ: разговор как подвижный калейдоскоп, взаимообмен и конкурентная борьба мнений, «маскарад» истин, всегда субъективных, вольно и невольно преувеличенных или приукрашенных и ни в коем случае не подлежащих буквальному восприятию35. В контексте американской культурной практики такие суждения воспринимались более чем органично, но об этом речь впереди.
Итак, культурная элита старых колоний — Новой Англии, Нью-Йорка, Филадельфии, Виргинии — видела свое социальное призвание в распространении традиционной культурной нормы (в том числе и «разговорной») на американском пространстве. Особой уверенности в успехе не питали даже оптимисты: слишком велики были численное превосходство и напор «всесильного большинства» (А. де Токвиль), слишком весом был экономический капитал сравнительно с «невесомостью» капитала культурного, слишком вездесущи и влиятельны — рыночные практики на фоне относительной слабости «альтернативных» традиций.
Самоутверждение «среднего класса» в культуре США происходило