Все изложения
№1
Кони несут среди сугробов, опасности нет: в сторону не бросятся, все лес, и снег им по брюхо — править не нужно. Скачем опять в гору извилистой тропой; вдруг крутой поворот, и как будто неожиданно вломились с маху в притворенные ворота при громе колокольчика. Не было силы остановить лошадей у крыльца, протащили мимо, и засели в снегу нерасчищенного двора...
Я оглядываюсь: вижу на крыльце Пушкина, босиком, в одной рубашке, с поднятыми вверх руками. Не нужно говорить, что тогда во мне происходило. Выскакиваю из саней, беру его в охапку и тащу в комнату. На дворе страшный холод. Смотрим, друг на друга, целуемся, молчим! Он забыл, что надобно прикрыть наготу, я не думал о заиндевевшей шубе и шапке.
Было около восьми часов утра. Не знаю, что делалось. Прибежавшая старуха застала нас в объятиях друг друга в том самом виде, как мы попали в дом:
один — почти голый, другой — весь забросанный снегом. Наконец, пробила слеза — мы очнулись. Совестно стало перед этой женщиной, впрочем, она все поняла. Не знаю, за кого приняла меня, только, ничего не спрашивая, бросилась обнимать. Я тотчас догадался, что это добрая его няня, столько раз им воспетая, — чуть не задушил ее в объятиях.
Все это происходило на маленьком пространстве. Комната Александра была возле крыльца, с окном, а двор, через которое он увидел меня, услышал колокольчик. В этой небольшой комнате помещалась кровать его с пологом, письменный стол, диван, шкаф с книгами. Во всем поэтический беспорядок, везде разбросаны исписанные листы бумаги, всюду валялись обкусанные, обожженные кусочки перьев.
Я между тем приглядывался, где бы умыться... Кой-как все это тут же уладили, копошась среди отрывистых вопросов: что? как? где? Наконец, помаленьку прибрались; мы уселись с трубками. Беседа пошла привольнее; многое надо было рассказать, о многом расспросить друг друга!
Пушкин показался мне несколько серьезнее прежнего, сохраняя, однако ж, ту же веселость. Он, как дитя, был рад нашему свиданию, несколько раз повторял, что ему еще не верится, что мы вместе. Прежняя его живость во всем проявлялась в каждом слове, в каждом воспоминании: им не было конца в неумолкаемой нашей болтовне. Наружно он мало переменился, оброс только бакенбардами.
...Среди разговора внезапно он спросил меня: что о нем говорят в Петербурге и в Москве? Я ему ответил, что читающая наша публика благодарит его за всякий литературный подарок, что стихи его приобрели народность во всей России и, наконец, что близкие и друзья помнят и любят его, желая искренно, чтобы скорее кончилось его изгнание.
Он терпеливо выслушал меня и сказал, что несколько примирился в эти четыре месяца с новым своим бытом, вначале очень для него тягостным; что тут, хотя невольно, но все-таки отдыхает от прежнего шума и волнения; с Музой живет в ладу и трудится охотно и усердно.
(По И. И. Пущину. Записки о Пушкине.) (434 слова.) №2
Я сидел один в полутемной комнате, погруженный в какую-то книгу, и не слышал звонка в передней. И вдруг, подняв глаза, увидел на пороге громаднейшую фигуру в распахнутой шубе и высокой бобровой шапке. Это был Ф. И. Шаляпин. Я видел его лицо до сих пор только на страницах иллюстрированных журналов. Он заполнял собою все пространство распахнутой двери, а за ним где-то в полумраке белела пелеринка смущенной горничной.
— Алексей дома? — прогудел его хрипловатый с мороза голос.
Не дожидаясь ответа, он подошел ко мне, бесцеремонно заглянул в лежавшую передо мной книгу. Сероватый рассеянный взгляд его скользнул по светлым пуговицам моей студенческой тужурки.
— Филолог? Энтузиаст? По вихрам вижу!
Я не нашелся, что сказать. Величественным, медленным шагом Шаляпин направился через всю обширную комнату к двери библиотеки. Он шел, как идут на сцене знатные бояре, как какой-нибудь старый князь Иван Хованский, окруженный почтительной челядью. Ничто не нарушало спокойствия его внезапно окаменевшего лица. И тут откуда-то из-за угла выскочила с оглушительным лаем Буська, коричневый бульдог, любимица всей семьи. Она пришла в ярость, чувствуя запах медвежьей шубы, ее янтарные прозрачные глаза вспыхнули колючей искрой собачьей ненависти, кожа складками собралась на загривке, упругие ляжки напряглись перед решительным прыжком.
— Ax, вот вы как? — опять прогудел Шаляпин, и все лицо его собралось в такие же угрожающие бульдожьи складки. В какую-то долю секунды он очутился на четвереньках и мелкими торопливыми шажками побежал навстречу Буське, волоча по гладкому паркету полы своей шубы. В эту минуту он обрел разительное сходство с вылезшим из берлоги медведем — даже рявкнул приглушенно раза два-три. Но что сделалось с несчастной собакой! Буська, взвыв от ужаса и неожиданности, задом поползла под диван, царапая разъезжающимися лапами скользкий пол. Шаляпин усмехнулся под нос и вновь выпрямился во весь гигантский рост. Серьезно и медлительно, как за минуту до этого, он продолжал свое боярское шествие. А в дверях кабинета стоял Горький и, сморщившись, давился от беззвучного смеха.
Шаляпин часто бывал в эти дни в кронверкской квартире, и я гораздо чаще привык видеть его в домашней обстановке, чем на сцене. В тот зимний сезон он играл в театре Народного дома, тут же на Кронверкском, и часто после спектакля заезжал ужинать к Горькому. Как ясно вижу я его за столом, священнодействующим над разными закусками и салатами! Он оживленно рассказывает что-то, а сам в это время тянется к соуснику, угловато, торжественно развернув ребром поставленную ладонь. И каждому ясно, что он только что пел Олоферна, — до того этот безотчетный для него самого жест напоминает рельефные изображения властелинов Ассирии. Даже глаза Федора Ивановича несколько сужены по-восточному. Временами он, забывшись, подносит руку к несуществующей, завитой в смоляные колечки бороде. А сам рассказывает что-нибудь о Нижегородской ярмарке, хвалит никому не ведомое испанское вино или передает последний театральный анекдот.
(В. А. Рождественский. Страницы жизни.) (435 слов.) №3
Не успел Чичиков осмотреться, как уже был схвачен под руку губернатором, который представил его тут же губернаторше. Приезжий гость и тут не уронил себя: он сказал какой-то комплимент, весьма приличный для человека средних лет, имеющего чин не слишком большой и не слишком малый. Когда установившиеся пары танцующих притиснули всех к стене, он, заложивши руки назад, глядел на них минуты две очень внимательно. Многие дамы были хорошо одеты и по моде, другие оделись, во что Бог послал в губернский город. Мужчины здесь, как и везде, были двух родов: одни тоненькие, которые всё увивались около дам; некоторые из них были такого рода, что с трудом можно было отличить их от петербургских, имели так же весьма обдуманно и со вкусом зачесанные бакенбарды или просто благовидные, весьма гладко выбритые овалы лиц, так же небрежно подседали к дамам, так же говорили по-французски и смешили дам так же, как и в Петербурге. Другой род мужчин составляли толстые или такие же, как Чичиков, то есть не так чтобы слишком толстые, однако ж, и не тонкие. Эти, напротив того, косились и пятились от дам, и посматривали только по сторонам, не расставлял ли где губернаторский слуга зеленого стола для виста. Лица у них были полные и круглые, на иных даже были бородавки, кое-кто был и рябоват, волос они на голове не носили ни хохлами, ни буклями, ни на манер «черт меня побери», как говорят французы, — волосы у них были или низко подстрижены, или прилизаны, а черты лица больше закругленные и крепкие. Это были почетные чиновники в городе. Увы! толстые умеют лучше на этом свете обделывать дела свои, нежели тоненькие. Тоненькие служат больше по особенным поручениям или только числятся и виляют туда и сюда; их существование как-то слишком легко, воздушно и совсем ненадежно. Толстые же никогда не занимают косвенных мест, а всё прямые, и уж если сядут где, то сядут надежно и крепко, так что скорей место затрещит и угнется под ними, а уж они не слетят. Наружного блеска они не любят; на них фрак не так ловко скроен, как у тоненьких, зато в шкатулках благодать Божия. У тоненького в три года не остается ни одной души, не заложенной в ломбард; у толстого спокойно, глядь — и явился где-нибудь в конце города дом, купленный на имя жены, потом в другом конце другой дом, потом близ города деревенька, потом и село со всеми угодьями. Наконец толстый, послуживши Богу и государю, заслуживши всеобщее уважение, оставляет службу, перебирается и делается помещиком, славным русским барином, хлебосолом, и живет, и хорошо живет. А после него опять тоненькие наследники спускают, по русскому обычаю, на курьерских все отцовское добро. Нельзя утаить, что почти такого рода размышления занимали Чичикова в то время, когда он рассматривал общество, и следствием этого было то, что он наконец присоединился к толстым, где встретил почти всё знакомые лица.
(Н. В. Гоголь. Мертвые души.) (454 слова.)
№4
Чайковский проснулся рано и несколько минут не двигался, прислушиваясь к перезвону лесных жаворонков. Даже не глядя в окно, он знал, что в лесу лежат росистые тени.
На соседней сосне куковала кукушка. Он встал, подошел к окну.
Дом стоял на пригорке. Леса уходили вниз, в веселую даль, где лежало среди зарослей озеро. Там у композитора было любимое место — оно называлось Рудым Яром.
Сама дорога к Яру всегда вызывала волнение. Бывало, зимой, в сырой гостинице в Риме, он просыпался среди ночи и начинал шаг за шагом вспоминать эту дорогу: сначала по просеке, где около пней цветет розовый иван-чай, потом березовым грибным мелколесьем, потом через поломанный мост над заросшей речкой и — вверх, в корабельный бор.
Он вспоминал этот путь, и у него тяжело билось сердце. Это место казалось ему наилучшим выражением русской природы. Он знал, что сегодня, побывав там, вернется — и давно живущая где-то внутри любимая тема о лирической силе этой лесной стороны перельется через край и хлынет потоками звуков.
Так и случилось. Он долго простоял на обрыве Рудого Яра. С зарослей липы и бересклета капала роса. Столько сырого блеска было вокруг, что он невольно прищурил глаза.
Но больше всего в этот день Чайковского поразил свет. Он вглядывался в него, видел все новые пласты света, падавшие на знакомые леса. Как только он раньше не замечал этого?
С неба свет лился прямыми потоками, и под этим светом особенно выпуклыми и кудрявыми казались вершины леса, видного сверху, с обрыва.
На опушку падали косые лучи, и ближайшие стволы сосен были того мягкого золотистого оттенка, какой бывает у тонкой сосновой дощечки, освещенной сзади свечой. И с необыкновенной в то утро зоркостью он заметил, что сосновые стволы тоже отбрасывают свет на подлесок и на траву — очень слабый, но такого же золотистого, розоватого тона.
И наконец, он увидел сегодня, как заросли ив и ольхи над озером были освещены снизу голубоватым отблеском воды.
Знакомый край был весь обласкан светом, просвечен им до последней травинки. Разнообразие и сила освещения вызвали у Чайковского то состояние, когда кажется, что вот-вот случится что-то необыкновенное, похожее на чудо. Он испытывал это состояние и раньше. Его нельзя было терять. Надо было тотчас возвращаться домой, садиться за рояль. Чайковский быстро пошел к дому.
Дома он приказал слуге никого к себе не пускать, прошел в маленький зал, запер дребезжащую дверь и сел к роялю.
Он играл. Он добивался ясности мелодии — такой, чтобы она была понятна и мила и Фене, и даже старому Василию, ворчливому леснику из соседней помещичьей усадьбы.
Он играл, не зная, что Феня принесла ему земляники, сидит на крыльце, крепко сжимает загорелыми пальцами концы белого головного платка и, приоткрыв рот, слушает. А потом приплелся Василий, сел рядом с Феней.
— Играет? — спросил Василий. — Прекратить, говоришь, нельзя?
— Никак! — ответил слуга и усмехнулся на необразованность лесника. — Он музыку сочиняет. Это, Василий Ефимович, святое дело.
(К. Г. Паустовский. Скрипучие половицы.) (455 слов.) №5
За крайней избой нашей степной деревушки пропадала во ржи наша прежняя дорога к городу. И у дороги, в хлебах, при начале уходившего к горизонту моря колосьев, стояла белоствольная и развесистая плакучая береза. Глубокие колеи дороги зарастали травой с желтыми и белыми цветами, береза была искривлена степным ветром, а под ее легкой сквозной сенью уже давным-давно возвышался ветхий, серый голубец, — крест с треугольной тесовой кровелькой, под которой хранилась от непогод суздальская икона Божией матери.
Шелковисто-зеленое, белоствольное дерево в золотых хлебах! Когда-то тот, кто первый пришел на это место, поставил на своей десятине крест с кровелькой, призвал попа и освятил «Покров пресвятыя Богородицы». И с тех пор старая икона дни и ночи охраняла старую степную дорогу, незримо простирая свое благословение на трудовое крестьянское счастье. В детстве мы чувствовали страх к серому кресту, никогда не решались заглянуть под его кровельку, — одни ласточки смели залетать туда и даже вить там гнезда. Но и благоговение чувствовали мы к нему, потому что слышали, как наши матери шептали в темные осенние ночи:
— Пресвятая Богородица, защити нас покровом твоим!
Осень приходила к нам светлая и тихая, так мирно и спокойно, что, казалось, конца не будет ясным дням.
Она делала дали нежно-голубыми и глубокими, небо чистым и кротким. Тогда можно было различить самый отдаленный курган в степи, на открытой и просторной равнине желтого жнивья. Осень убирала и березу в золотой убор. А береза радовалась и не замечала, как недолговечен этот убор, как листок за листком осыпается он, пока, наконец, не оставалась вся раздетая на его золотистом ковре. Очарованная осенью, она была счастлива и покорна и вся сияла, озаренная из-под низу отсветом сухих листьев. А радужные паутинки тихо летали возле нее в блеске солнца, тихо садились на сухое, колкое жнивье... И народ называл их красиво и нежно — «пряжей Богородицы».
Зато жутки были дни и ночи, когда осень сбрасывала с себя кроткую личину. Беспощадно трепал тогда ветер обнаженные ветви березы! Избы стояли нахохлившись, как куры в непогоду, туман в сумерки низко бежал по голым равнинам, волчьи глаза светились ночью на задворках. Нечистая сила часто скидывается ими, и было бы страшно в такие ночи, если бы за околицей деревни не было старого голубца. А с начала ноября и до апреля бури неустанно заносили снегами и поля, и деревню, и березу по самый голубец. Бывало, выглянешь из сеней в поле, а жесткая вьюга свистит под голубцом, дымится по острым сугробам и со стоном проносится по равнине, заметая на бегу следы по ухабистой дороге. Заблудившийся путник с надеждой крестился в такую пору, завидев в дыму метели торчащий из сугробов крест, зная, что здесь бодрствует над дикой снежной пустыней сама царица небесная, что охраняет она свою деревню, свое мертвое до поры до времени поле.
(И. А. Бунин. Эпитафия.) (439 слов.) №6
Близкий Петру человек Иван Иванович Неплюев рассказывал и такой случай.
В 1700 году Петр по дороге к Нарве заночевал в одном купеческом доме и там увидел 17-летнего юношу редкой стати и красоты. Юноша очень понравился Петру, и он упросил отца отпустить его с ним, обещая сделать его сына счастливым, а со временем произвести и в офицеры гвардии.
Отец просил оставить сына дома, так как он был один-единственный, горячо любимый и не было у купца никакого другого помощника в его деле.
Петр все же настоял на своем, и купеческий сын уехал с царем под Нарву. А под Нарвой сын пропал, и, узнав о том, безутешный отец запустил дела и вконец разорился.
И лишь через 11 лет, в 1711 году, узнал купец, что его сын попал в плен к шведам и находится теперь в Стокгольме вместе со знатным пленником князем Юрием Федоровичем Долгоруким.
Тогда отец написал царю Петру челобитную на полковника Преображенского полка Петра Михайлова, который забрал у него сына и обещал сделать его счастливым, но слова своего не сдержал, и вместо того сын его не в гвардии, а в плену, и из-за того он сам отстал от своего дела и понес большие убытки. И он просил царя велеть полковнику Петру Михайлову сына из плена выкупить, а ему возместить все убытки. А следует знать, что имя Петра Михайлова носил царь, подобно псевдониму.
Составив такую челобитную, купец уехал в Петербург, отыскал там Петра на Адмиралтейской верфи и передал бумагу ему в руки.
Петр бумагу прочитал и сказал старику купцу, что он сам челюбитные не принимает, но так как дело необычное, то он учинит резолюцию — «рассмотреть», но после того пусть этим делом занимается Сенат. Причем имя ответчика Петр вычеркнул, чтобы не мешать Сенату принять верное решение.
Сенат же постановил, что «челобитчик лишился сына по тому одному, что положился на уверение ответчика сделать его сына счастливым, но который не только не сдержал обещания своего, но, лишив отца сына, столько лет без вести пропадавшего, был причиною всего его несчастия. А потому ответчик должен:
1) сына его, из полона выкупя, возвратить отцу;
2) все показанные истцом убытки возвратить же».
Петр обменял на солдата нескольких шведских офицеров, присвоил вернувшемуся купеческому сыну офицерский чин и велел быть ему возле отца до самой смерти старика, а после того вернуться в службу.
(В.Н.Балязин. 1000 занимательных сюжетов из русской истории.) (369 слов.)
№7
Личное мое знакомство с В. Г. Белинским началось в Петербурге, летом 1843 года; но имя его стало мне известно гораздо раньше.
Я полюбил его искренно и глубоко; он благоволил ко мне.
Опишу его наружность. Известный литографический, едва ли не единственный портрет его дает о нем понятие неверное. Срисовывая его черты, художник почел за долг воспарить духом и украсить природу и потому придал всей голове какое-то повелительно-вдохновенное выражение, какой-то военный, чуть не генеральский поворот, неестественную позу, что вовсе не соответствовало действительности и нисколько не согласовывалось с характером и обычаем Белинского. Это был человек среднего роста, на первый взгляд довольно некрасивый и даже нескладный, худощавый, со впалой грудью и понурой головою. Одна лопатка заметно выдавалась больше другой. Всякого, даже не медика, немедленно поражали в нем все главные признаки чахотки, весь так называемый habitus1 этой злой болезни. Притом же он почти постоянно кашлял. Лицо он имел небольшое, бледно-красноватое, нос неправильный, как бы приплюснутый, рот слегка искривленный, особенно когда раскрывался, маленькие частые зубы; густые белокурые волосы падали клоком на белый прекрасный, хоть и низкий лоб. Я не видал глаз более прелестных, чем у Белинского. Голубые, с золотыми искорками в глубине зрачков, эти глаза, в обычное время полузакрытые ресницами, расширялись и сверкали в минуты воодушевления; в минуты веселости взгляд их принимал пленительное выражение приветливой доброты и беспечного счастья. Голос у Белинского был слаб, с хрипотою, но приятен; говорил он с особенными ударениями и придыханиями, «упорствуя, волнуясь и спеша»2.
Смеялся он от души, как ребенок. Он любил расхаживать по комнате, постукивая пальцами красивых и маленьких рук по табакерке с русским табаком. Кто видел его только на улице, когда в теплом картузе, старой енотовой шубенке и стоптанных калошах он торопливой и неровной походкой пробирался вдоль стен и с пугливой суровостью, свойственной нервическим людям, озирался вокруг, — тот не мог составить себе верного о нем понятия, и я до некоторой степени понимаю восклицание одного провинциала, которому его указали: «Я только в лесу таких волков видывал, и то травленых!» Между чужими людьми, на улице, Белинский легко робел и терялся. Дома он обыкновенно носил серый сюртук на вате и держался вообще очень опрятно. Его выговор, манеры, телодвижения живо напоминали его происхождение; вся его повадка была чисто русская, московская; недаром в жилах его текла беспримесная кровь — принадлежность нашего великорусского духовенства, столько веков недоступного влиянию иностранной породы.
Белинский был, что у нас редко, действительно страстный и действительно искренний человек, способный к увлечению беззаветному, но исключительно преданный правде, раздражительный, но не самолюбивый, умевший любить и ненавидеть бескорыстно. Люди, которые, судя о нем наобум, приходили в негодование от его «наглости», возмущались его «грубостью», писали на него доносы, распространяли про него клеветы, — эти люди, вероятно, удивились бы, если б узнали, что у этого циника душа была целомудренная до стыдливости, мягкая до нежности, честная до рыцарства...
(По И. С. Тургеневу. Из «Литературных и житейских воспоминаний».) (443 слова.)
№8 Исповедь
...Я вернулся в диванную, когда все собрались туда, и духовник приготовился читать молитву перед исповедью. Но как только посреди общего молчания раздался выразительный, строгий голос монаха, читавшего молитву, и особенно когда произнес к нам слова: «Откройте все ваши прегрешения без стыда, утайки и оправдания, и душа ваша очистится пред Богом, а ежели утаите что-нибудь, большой грех будете иметь», — ко мне возвратилось чувство благоговейного трепета, которое я испытывал утром при мысли о предстоящем таинстве. Я даже находил наслаждение в сознании этого состояния и старался удержать его, останавливая все мысли, которые мне приходили в голову, и усиливаясь чего-то бояться.
Первый прошел исповедоваться папа. Он очень долго пробыл в бабушкиной комнате, и во все это время мы все молчали или шепотом переговаривались о том, кто пойдет прежде. Наконец опять из двери послышался голос монаха, читавшего молитву, и шаги папа. Дверь скрипнула, и он вышел оттуда, по своей привычке покашливая, подергивая плечом и не глядя ни на кого из нас.
— Теперь ты ступай, Люба, да смотри все скажи. Ты ведь у меня большая грешница, — весело сказал папа, щипнув ее за щеку.
Любочка побледнела и покраснела, вынула и опять спрятала записочку из фартука и, опустив голову, как-то укоротив шею, как будто ожидая удара сверху, прошла в дверь. Она пробыла там недолго, но, выходя оттуда, у нее плечи подергивались от всхлипываний.
Наконец после Катеньки, которая, улыбаясь, вышла из двери, настал мой черед. Я с тем же тупым страхом и желанием умышленно все больше и больше возбуждать в себе этот страх вошел в полуосвещенную комнату. Духовник стоял перед налоем и медленно обратил ко мне свое лицо.
Я пробыл не более пяти минут в бабушкиной комнате, но вышел оттуда счастливым и, по моему тогдашнему убеждению, совершенно чистым, нравственно переродившимся и новым человеком. Несмотря на то, что меня неприятно поражала вся старая обстановка жизни, те же комнаты, те же мебели, та же моя фигура (мне бы хотелось, чтоб все внешнее изменилось так же, как, мне казалось, я сам изменился внутренне), — несмотря на это, я пробыл в этом отрадном настроении духа до самого того времени, как лег в постель.
Я уже засыпал, перебирая воображением все грехи, от которых очистился, как вдруг вспомнил один стыдный грех, который утаил на исповеди. Слова молитвы перед исповедью вспомнились мне и не переставая звучали у меня в ушах. Все мое спокойствие мгновенно исчезло. «А ежели утаите, большой грех будете иметь...» — слышалось мне беспрестанно, и я видел себя таким страшным грешником, что не было для меня достойного наказания. Долго я ворочался с боку на бок, передумывая свое положение и с минуты на минуту ожидая божьего наказания и даже внезапной смерти, — мысль, приводившая меня в неописанный ужас. Но вдруг мне пришла счастливая мысль: чем свет идти или ехать в монастырь к духовнику и снова исповедаться, — и я успокоился.
(По Л. Н. Толстому. Детство. Отрочество. Юность.) (450 слов.) №9 Деревянная сказка
Те, кто не бывал на Онеге, думают, что Кижи — это островок, случайно затерявшийся среди водных просторов. Знающие люди рассказывают, что на озере — ни много ни мало — 1650 островов! Глядя на ели и березы, отраженные в воде, на солнце, краснеющее в волнах, облака, проплывающие словно невесомые корабли, я вспоминал пейзажи Рериха1, Нестерова2, Писахова. Последний посвятил свою жизнь Русскому Северу, был живописцем и сказочником.
Плывем час... третий. Когда вдали показалась ажурная башня Гарницкого маяка, лодочник Савелий Васильевич сказал:
— В Кижи теперь многие ездят. Такой красоты, как у нас, нигде нет.
Зримым подтверждением его словам на солнце заблестели золотистые главы Кижского погоста.
Потом все было как во сне. Я прыгнул на глинистый берег и бегом побежал на встречу с деревянной сказкой, с чудом, что сотворили плотники-зодчие.
Солнце умывалось за неровной кромкой бора...
Что такое Кижи?
Две многоглавые церкви, отделенные одна от другой колокольней. Все из дерева. Двадцать две главы Преображенского собора.
Множество, множество куполов, покрытых лемехами — резными пластинками из осины, что, переливаясь на солнце, кажутся золотыми. Над куполами вьются чайки, и вместе с белокрылыми птицами все здание устремляется вверх, в заоблачные выси.
Кто создал эту лесную и озерную сказку — Преображенский храм?
Лодочник говорил просто и трогательно, его слова гармонировали с тихой ласковостью заонежских далей:
— Долго плотники работали. Щепу возами возили. Это глазом легко смотреть. Глаз-то он барин, а рука — работница. Главы были поставлены, и новехонькие стены закрасовались, как молодицы на гулянке; подошел к озеру мастер по имени Нестер. Плотники его окружили. Топор у Нестера был — загляденье. Во всем Заонежье такого топора не было. Люди говорили, что топор-то у Нестера заколдованный. Что же он, мастер, сделал? Поцеловал топор и бросил в озеро. Плотники зашумели, стали жалеть — можно ли такому орудию в воде пропадать? А Нестер им в ответ: «Церковь поставили, какой не было, нет и больше не будет. И топору моему теперь место на дне».
Преображенская церковь — памятник русской воинской славе. Построена она в 1714 году, когда в Северной войне боевое счастье стало служить войскам Петра. Шведы постоянно опустошали озерный Русский Север. Избавление от всегдашней угрозы было радостным событием.
Впечатление от Преображенской церкви усиливает и высота здания, достигающая около 40 метров. Здесь нет фресок, простые бревенчатые стены создают ощущение домашнего покоя. Место фресок занимали иконы. Творения здешних художников простонародны, бесхитростны по композиции, голосисты по своим краскам.
По соседству с колокольней — Покровская церковь, опоясанная резным деревянным кружевом. Солнце уже высоко стоит над островом. Меняется освещение — меняются и Кижи. Мне трудно покидать этот сказочный мир.
Так что же такое Кижи?
Кижи — завещание потомкам, наказ любить свою страну.
Кижи — это бессмертная Древняя Русь, художественное прошлое, живущее в настоящем.
(По Е. И. Осетрову. Живая Древняя Русь.) (435 слов.)
№10
Много есть озер на свете — больших и малых, глубоких и мелких, суровых и живописных, но ни одно из них не может сравниться с Байкалом, и нет другого такого водоема в мире, который мог бы соперничать с ним столь широкой известностью и громкой славой. И ни о каком другом озере не сложено так много легенд и сказаний, песен и стихов, поэм и рассказов. В них звучит не только большая любовь и почитание, но еще и нечто такое, что внушает уважение, подчеркивает величие, присущее только Байкалу и резко выделяющее его из всех озер земного шара.
О Байкале есть и древняя легенда, которую знает в тех краях и стар и млад.
Будто в давние времена там, где нынче плещутся воды Байкала и начинает свой бег стремительная река Ангара, жил суровый богатырь по имени Байкал с дочерью Ангарой, краше которой не было на свете.
Было у Байкала 336 сыновей. В черном теле держал их старик. День и ночь заставлял без устали трудиться. И сыновья работали не покладая рук. Они топили снега и ледники и гнали хрустальную воду из гор в огромную котловину.
То, что они добывали тяжким трудом, проматывала сестра Ангара. Она растрачивала собранные богатства на наряды и разные прихоти.
Однажды прослышала Ангара от странствующих певцов о жившем за горами юном богатыре Енисее, о его красоте и силе и полюбила его. Но суровый старик прочил ей иную судьбу, решив выдать замуж за старого богатого Иркута. Еще строже стал он стеречь дочь, спрятал ее в хрустальный дворец на дне подводного царства. Безутешно тосковала Ангара, плакала в подводной темнице, просила богов помочь.
Сжалились боги над пленницей, приказали ручьям и рекам размыть стены хрустального дворца, освободить Ангару. Вырвалась девушка на волю и бросилась бежать по узкому проходу в скалах.
Проснулся от шума Байкал, рассердился, бросился в погоню. Но где ему, старому, угнаться за молодой дочкой. Все дальше убегала Ангара от разъяренного отца. Тогда старик схватил каменную глыбу и метнул в беглянку, но не попал. Так и осталась с тех пор лежать эта глыба в месте выхода реки из озера, и зовут ее люди Шаманским Камнем.
Разбушевавшийся старик все кидал и кидал вслед беглянке обломки скал. Но чайки кричали каждый раз: «Обернись, Ангара, обернись!» И девушка ловко уклонялась от смертоносных отцовских посланцев.
Прибежала Ангара к Енисею, обняла его, и потекли они вместе к Студеному морю.
Легенда переплетается с былью. 336 сыновей Байкала — это притоки озера, большие и малые реки, собирающие свои воды с территории более 550 тысяч квадратных километров, что примерно равно площади Франции. . Вытекает же из озера река Ангара — могучая, полноводная артерия, неустанно обновляющая озерные воды. Ширина потока около километра. Это про нее говорят буряты: «Разоряет дочка старика Байкала!»
(По А. П. Муранову. Голубые очи планеты.) (432 слова) №11 Тургеневский дуб
В Спасское-Лутовиново я приехал во второй половине ноября. Мемориальный музей был уже закрыт, в парке стало совершенно безлюдно и тихо. Даже мои шаги бесшумны: под снежком — еще не примятая трава.
Вот здесь, значит, и жил Тургенев... Вот здесь...
Уцелели флигель, погреб, конюшня, сбруйная и каретный сарай, богадельня, мавзолей Лутовинова, церковь, правда, без колокольни... Уцелело много старых деревьев в парке. Уцелел и дуб Тургенева. Мне приятно снять с полки первое издание писем Ивана Сергеевича и процитировать отрывок из его письма Я. П. Полонскому* от 30 мая 1882 года: «Когда вы будете в Спасском, поклонитесь от меня дому, саду, моему молодому дубу — родине поклонитесь, которую я уже, вероятно, не увижу».
Хватает за сердце от этих слов, полных любви и грусти, от этого обращения к дубу, так естественно ставшему образом далекой родины. Много раз я замечал: человеку для выражения любви к самому великому и необъятному нужна всего лишь точка приложения его чувств. Что-то небольшое, вещественное, очень простое.
Через год Тургенева не станет, не раз в письмах своих он говорит о том, что никогда уже больше не увидеть ему Спасского и, стало быть, своего молодого дуба.
По мнению специалистов, возраст дерева 150 — 160 лет. Для посадки Ванюша Тургенев взял саженец-дичок лет десяти, быть может, своего одногодка. Под мощной кроной дуба, вымахавшего к небу и во все стороны света, и любил сидеть Иван Сергеевич.* Полонский Яков Петрович (1819—1898) — русский поэт.
Молчаливый друг Тургенева не раз был при смерти, и только искусство многих специалистов спасло;
ему жизнь.
Тревогу забили в 1951 году.
«С северо-восточной стороны в основании ствола, — сказано в документе, — был сильный ушиб... Вследствие этого «мокла кора»... Дерево плачем просило о помощи».
«Плачем...», «просило...». Уж не одушевленное ли существо этот дуб?
Для осмотра заболевшего дерева приехал профессор К. С. Семенов. Он нашел, что почва под дубом уплотнена и осела, корни обнажились... Тысячи экскурсантов сочли непременным своим долгом постоять под дубом Тургенева — и вот результат.
Дуб сейчас достигает 28—30 метров высоты. Окружность ствола пять метров. При такой любви к нему и внимании он еще долго простоит, безмолвный друг великого человека, воскрешая в памяти страницы его неспокойной жизни.
Из-за облаков иногда выглядывало солнце и грело неожиданно сильно для ноября, под снежком — густая мягкая трава.
Никого... Тишина... Первозданная свежесть и покой... Чистый снежок на вечно живом дубе, осененном величием человека.
Жизнь и произведения Тургенева изучали и будут тщательно изучать, и любители прямых линий в биографии классика не раз споткнутся, вынужденные объяснить те или иные факты его жизни. Но человек, который посадил дерево, вырастил его и видел в нем символ родины, всем понятен без объяснений.
(По С. П. Антонову. Тургеневский дуб.) (406 слов.) №12
Я как безумный выскочил на крыльцо, прыгнул на своего Черкеса, которого водили по двору, и пустился во весь дух по дороге в Пятигорск. Я беспощадно погонял измученного коня, который, храпя и весь в пене, мчал меня по каменистой дороге.
Солнце уже спряталось в черной туче, отдыхавшей на гребне западных гор; в ущелье стало темно и сыро. Подкумок, пробираясь по камням, ревел глухо и однообразно. Я скакал, задыхаясь от нетерпенья. Мысль не застать уже ее в Пятигорске молотком ударяла мне в сердце! — одну минуту, еще одну минуту видеть ее, проститься, пожать ее руку... Я молился, проклинал, плакал, смеялся... нет, ничто не выразит моего беспокойства, отчаяния!.. При возможности потерять ее навеки Вера стала для меня дороже всего на свете, дороже жизни, чести, счастья! Бог знает, какие странные, какие бешеные замыслы роились в голове моей... И между тем я все скакал, погоняя беспощадно. И вот я стал замечать, что конь мой тяжелее дышит; он раза два уж спотыкнулся на ровном месте... Оставалось пять верст до Ессентуков, казачьей станицы, где я мог пересесть на другую лошадь.
Все было бы спасено, если б у моего коня достало сил еще на десять минут! Но вдруг, поднимаясь из небольшого оврага, при выезде из гор, на крутом повороте, он грянулся о землю. Я проворно соскочил, хочу поднять его, дергаю за повод — напрасно; едва слышный стон вырвался сквозь стиснутые его зубы;
через несколько минут он издох; я остался в степи один, потеряв последнюю надежду. Попробовал идти пешком — ноги мои подкосились; изнуренный тревогами дня и бессонницей, я упал на мокрую траву и, как ребенок, заплакал.
И долго я лежал неподвижно, и плакал, горько, не стараясь удерживать слез и рыданий; я думал, грудь моя разорвется; вся моя твердость, все мое хладнокровие — исчезли, как дым. Душа обессилела, рассудок замолк, и если б в эту минуту кто-нибудь меня увидел, он бы с презрением отвернулся.
Когда ночная роса и горный ветер освежили мою горящую голову и мысли пришли в обычный порядок, то я понял, что гнаться за погибшим счастьем бесполезно и безрассудно. Чего мне еще надобно? — ее видеть? — зачем? не все ли кончено между нами? Один горький прощальный поцелуй не обогатит моих воспоминаний, а после него нам только труднее будет расставаться.
Мне, однако, приятно, что я могу плакать! Впрочем, может быть, этому причиной расстроенные нервы, ночь, проведенная без сна, две минуты против дула пистолета и пустой желудок.
Все к лучшему, это новое страдание, говоря военным слогом, сделало во мне счастливую диверсию. Плакать здорово; и потом, вероятно, если б я не проехался верхом и не был принужден на обратном пути пройти пятнадцать верст, то и эту ночь сон не сомкнул бы глаз моих.
(М. Ю. Лермонтов. Герой нашего времени.) (428 слов.)
№13
Поэты сравнивают храм Покрова на Нерли с парусом, уносящимся вдаль по безбрежным волнам времени. Иногда прославленную белокаменную церковь под Владимиром уподобляют лучистой безмолвной звезде, уплывающей в бесконечность мироздания.
Благородные пропорции белого храма, отражающегося свыше восьми веков в водах, точно и естественно вписываются в окружающий пейзаж — луговое среднерусское раздолье, где растут духмяные травы, лазоревые цветы и звучат нескончаемые песни жаворонков.
Труд