Москва – центр многовековой культуры русского народа. Уже в XIV – XV в. в московских монастырях-старожилах создавались обширные книгохранилища – библиотеки. В XV в. в Москве И. Федоров изобрел книгопечатание. В 1755 г. открылся Московский Университет и началось издание первых журналов создание литературных обществ, кружков, объединений.
Москва – родина А.С. Пушкина, А.С. Грибоедова, И.А. Крылова, А.Н.
Островского, М.Ю, Лермонтова, А.И. Герецена, Ф.М. Достоевского … В Москве
жили и работали А.И. Толстой, А.П. Чехов, А.М. Горький, А.И. Куприн, И.А.
Бунин, В.Я. Брюсов, В.В. Маяковский, С.А. Есенин …
Незабываемыми событиями литературной жизни Москвы явились публичные
чтения Пушкиным «Бориса Годунова», Гоголем – «Ревизора», Лермонтовым –
«Мцыри», Островским – «Свои люди – сочтемся!». Традицию чтения новых своих
произведений на собраниях литературных кружков «Среда» продолжили
демократически настроенные писатели И.Д. Телешов, А.Н. Андреев, Е.И.
Чириков …
Важнейшие события в истории Москвы, реальные факты, подлинные имена, творчески трансформируясь в сознание писателей, органически входили в контекст художественных произведений. Разграбленная, разоренная в огне пожаров, но не покоренная, ввергшая в катастрофу армии Наполеона, встает со страниц «Войны и Мира» Л.Н. Толстого. Грозные, напряженные осенне-зимние дни 1905 года, баррикадные бои на улицах и площадях Москвы документально точно воспроизводит в романе – эпопее «Жизнь Клима Самгина» А.М. Горький.
О Москве писали не только те, кто постоянно там бывал, жил и работал,
но и те люди, которые были там «проездом», имели опосредованное отношение к
столице России. Именно к таким писателям и относятся А.А. Ахматова и О.Э.
Мандельштам. Их родиной был Петербург, Москва же никогда не была и не стала
для них родным городом. Но так или иначе, за время их пребывания в Москве,
у обоих сложилось свое понимание образа города, которое в последствии
изменялось, приобретало новую форму. Это понимание, осознание Москвы
возникало не сразу. Каждый новый приезд в Москву был связан с каким-либо
значимым событием в жизни поэтов, а это в свою очередь отражалось на их
отношении к городу. Ахматова и Мандельштам пытались понять Москву,
почувствовать ее историческую многослойность, когда человек существует
между церковью постройки XVI века и доходным домом начала ХХ. Возможно, это
им удавалось не всегда, и наверно поэтому можно достаточно четко
проследить, как со временем Москва обретала в их стихах совершенно новый
облик, не похожий на тот, который буквально недавно рисовался в их
сознании.
Так как ни Ахматова, ни Мандельштам никогда не были москвичами, то и стихов, посвященных Москве, не так уж и много. Но, несмотря на это, можно постараться проследить, как меняется позиция лирического героя по отношению к городу, и какую роль Москва сыграла в жизни поэтов.
Мандельштам Осип Эмильевич 1891 – 1938
В стихотворении Осипа Мандельштама. «1 января 1924 года» есть такие строки, обращенные к Москве:
Каким железным скобяным товаром
Ночь зимняя гремит по улицам Москвы,
То мерзлой рыбою стучит, то хлещет паром
Из чайных розовых – как серебром плотвы.
Москва – опять Москва. Я говорю ей: здравствуй!
Не обессудь, теперь уж не беда, По старине я принимаю братства
Мороза крепкого и щучьего суда.
Мандельштам родился в Варшаве в семье купца. Учился на романо-
германском отделении Петербургского университета. Начал печататься в
1910г.: первая книга стихов «Камень» (1913г., второе издание 1916г.),
вторая – «Tristia». В ранних стихах ощутимо влияние поэзии символизма.
Однако, будучи изумительно тонким, изящным лириком, он вряд ли укладывается
в прокрустово ложе акмеизма. Его творчество было, конечно, шире. Его стихи
пророчат гибель, по его определению, «христианско-эллинской» культуры. В
его послереволюционных стихах звучит тема «отщепенства», результатом чего
является социальная изоляция поэта. Он пробовал свои силы и в прозе: «Шум
времени» (1925) — сборник автобиографических рассказов, «Египетская марка»
(1928) — повесть о духовном кризисе интеллигенции перед революцией, эссе
«Разговор о Данте» (1933).
По воспоминаниям священника Михаила Ардова, Ахматова говорила, что
чувствует Петербург, Пастернак — Москву, “а Осипу дано и то, и другое”. В
Москве Мандельштам был изначально чужак, петербуржанин (корневой город для
Мандельштама был все-таки один), — но он обжил Москву и ощутил (или даже
создал для себя) новое место человека в этом вновь столичном городе —
теряющееся, скользящее, превращающее на ходу человека в “воробья”,
“трамвайную вишенку”. Ошарашенность и ощущение тепла в перчатке — они
рядом.
Нет, не спрятаться мне от великой муры
За извозчичью спину - Москву,
Я трамвайная вишенка страшной поры
И не знаю, зачем я живу …
… И едва успевают грозить из угла –
Ты как хочешь, а я не рискну!
У кого под перчаткой не хватит тепла,
Чтоб объездить всю курву-Москву.
Он жил в левом флигеле дома Герцена на Тверском бульваре (д. 25).
Мемориальная доска на доме напоминает: «Поэт Осип Эмильевич Мандельштам жил
в этом доме в 1922— 1923 и в 1932—1933 годах». Здесь в 1920—1930-е гг.
находилось писательское общежитие, в котором А. А. Ахматова навещала чету
Мандельштамов в 1932—1933 гг. Мандельштам посвятил ей еще в 1917 г.
стихотворение «Кассандра», затем «Твое чудесное произношение», «Что поют
часы-кузнечики». В «Листках из дневника» Ахматова вспоминала: «Снова и
совершенно мельком я видела Мандельштама в Москве осенью 1918 года. В 1920
году он раз или два приходил ко мне в Сергиевскую (в Петербурге), когда я
работала в библиотеке Агрономического института и там жила. Тогда я узнала,
что в Крыму он был арестован белыми; в Тифлисе меньшевиками». Ахматова
говорила о том, что «в то время, как (в 1933 г.) О. Э. встречали в
Ленинграде как великого поэта... и его приезд и вечера были событием, о
котором вспоминали много лет и вспоминают еще и сейчас (1962),— в Москве
его никто не хотел знать, и, кроме двух-трех молодых и неизвестных ученых-
естественников, О. Э. ни с кем не дружил».
Наконец, в 1933 г. Мандельштам получил квартиру в Нащокинском переулке, 3/5[1]. Но жизнь его там не была счастливой: он был арестован в ночь с 13 на 14 мая 1934 г., отпущен, затем снова арестован. В тех же воспоминаниях Ахматова писала: «...тень неблагополучия и обреченности лежала на этом доме. Мы шли по Пречистенке (февраль 1934 г.), о чем говорили, не помню. Свернули на Гоголевский бульвар, и Осип сказал: «Я к смерти готов». Вот уже двадцать восемь лет я вспоминаю эту минуту, когда проезжаю мимо этого места»[2].
Н. Я. Мандельштам, жена поэта, в своей «Второй книге» писала об
отношениях Мандельштама и Ахматовой: «Пришлось Мандельштаму
довольствоваться легкими дружбами с легкими людьми, но, как бы ни
складывалась жизнь, он всегда берег наши отношения и ценил дружбу с
Ахматовой. С ней был разговор, шутка, смех, вино и главное — общий путь,
одинаковое понимание самых существенных вещей и взаимная поддержка в труде
и во всех бедах».
Мандельштам хорошо знал литературную Москву и посвятил ей два очерка:
«Литературная Москва» и «Литературная Москва. Рождение фабулы». Он входил в
группу «Лирический круг», в которую также входили А. Ахматова, К.
Липскеров, С. Парнок, С. Шервинский, В. Ходасевич, А. Эфрос и др. В статье
«Литературная Москва» он так писал о Москве: «Москва — Пекин; здесь
торжество материка, дух Срединного царства, здесь тяжелые канаты
железнодорожных путей сплелись в тугой узел, здесь материк Евразии
празднует свои вечные именины.
Кому не скучно в Срединном царстве, тот — желанный гость в Москве.
Кому запах моря, кому запах мира.
Здесь извозчики в трактирах пьют чай, как греческие философы; здесь на плоской крыше небольшого небоскреба показывают ночью американскую сыщицкую драму; здесь приличный молодой человек на бульваре, не останавливая ничьего внимания, насвистывает сложную арию Тангейзера, чтобы заработать свой хлеб, и в полчаса на садовой скамейке художник старой школы сделает вам портрет на серебряную академическую медаль; здесь папиросные мальчишки ходят стаями, как собаки в Константинополе, и не боятся конкуренции; ярославцы продают пирожные, кавказские люди засели в гастрономической прохладе. Здесь ни один человек, если он не член Всероссийского союза писателей, не пойдет летом на литературный диспут...»
Имея в виду «чистки поэзии» в 1920-е гг., Мандельштам писал: «Когда в
Политехническом музее Маяковский чистил поэтов по алфавиту, среди аудитории
нашлись молодые люди, которые вызвались, когда до них дошла очередь, сами
читать свои стихи, чтобы облегчить задачу Маяковскому. Это возможно только
в Москве и нигде в мире,— только здесь есть люди, которые, как шииты,
готовы лечь на землю, чтобы по ним проехала колесница зычного голоса».
Восприятие Москвы у Мандельштама с годами сильно изменялось. Можно установить три группы “московских” стихов Мандельштама:
1) тексты 1916 года “с примыкающим к ним стихотворением “Все чуждо нам в столице непотребной...” (1918)... с
“просвечивающим” в их словесной ткани образом М. Цветаевой, с
“борисо-годуновским” подтекстом, образами Третьего Рима и мятежа;
2) Стихи 20-х — начала 30-х годов — с мотивом одиночества и вины перед “четвертым сословием”, симпатией и тяготением к городской анонимности, “воробьиности”, при крепнущем понимании
“китайско-буддийской” застойности советской столицы;
3) Во второй половине 30-х годов в стихах Мандельштама пытается сложиться новый образ — образ советской державной Москвы, столицы сталинской империи.
Чтобы понять, как именно менялось отношение Мандельштама к
Москве, и что повлияло на эти изменения в сознании поэта, попробуем проанализировать каждый из этих периодов.
Мандельштам и Цветаева впервые встретились летом 1915 года в
Коктебеле. В начале 1916-го знакомство это возобновилось — в дни приезда Цветаевой в Петербург, точнее, именно тогда состоялось настоящее знакомство, возникла потребность общения, настолько сильная, что Мандельштам последовал за Цветаевой в Москву и затем на протяжении полугода несколько раз приезжал в старую столицу. Это была пора волнения, влюбленности, взаимного восхищения … В эти «чудесные дни с февраля по июнь 1916 года» Цветаева «Мандельштаму дарила Москву».
В разноголосице девического хора
Все церкви нежные поют на голос свой,
И в дугах каменных Успенского собора
Мне брови судятся, высокие, дугой.
И с укрепленного архангелами вала
Я город озирал на чудной высоте.
В стенах Акрополя печаль меня снедала
По русском имени и русской красоте.
Не диво ль дивное, что вертогард нам снится,
Где глуби в горячей синеве,
Что православные крюки поет черница:
Успенье нежное – Флоренция в Москве.
И пятиглавые московские соборы
С их итальянскою и русскою душой
Напоминают мне – явление Авроры,
Но с русским именем и в шубке меховой.
Так Цветаева «заставила» О.Э. впервые заговорить о Москве. Возвышенные
чувства поэта нашли свое отражение в каждой строчке этого стихотворения. В
нем четыре строфы, и каждую замыкает строка с намеком на женского адресата.
Прочитаем подряд эти композиционно значимые, конструктивно и эмоционально
выделенные строчки и постараемся найти в них что-нибудь узнаваемо
цветаевское:
1.... И в дугах каменных Успенского собора
Мне брови чудятся, высокие, дугой.
2. В стенах Акрополя печаль меня снедала
По русском имени и русской красоте.
3. ... Что православные крюки поет черница:
Успенье нежное — Флоренция в Москве.
4. И пятиглавые московские соборы
С их итальянскою и русскою душой
Напоминают мне явление Авроры,
Но с русским именем и в шубке меховой.
Согласимся, «русское имя» и «русская красота» — слишком общее, вполне неиндивидуальное место, чтобы в них узналась именно Марина Цветаева. «Шубка меховая» и «высокие брови, дугой» (к тому же подсказанные каменными дугами арок — то есть пустых глазниц) настолько внешние и вещные признаки, настолько безразличные и к глазам, полукружьем бровей осененным, и к сердцу, из тесноты груди и шубки рвущемуся, что если такое ее присутствие и задумывалось как комплимент или признание в любви конкретной женщине, то женщина эта, и тем более женщина-поэт (с именем, кстати, морским, отнюдь не каменным и не русским), женщина-поэт, сказавшая о «презрении к платью плоти временному» (что уж говорить о платье куда более съемном и временном — шубке меховой), с полным основанием могла ощутить взгляд Мандельштама как холодное скольжение по достопримечательностям столицы, в вереницу которых включена и она — наперекор всей ее природе обезличенная и обескровленная. В строчке «Успенье нежное — Флореция в Москве» Флоренция есть этимологически точный перевод фамилии Цветаевой.
Что касается города, то Мандельштам восхищается архитектурой столицы.
Видимо достаточно тонкое, можно даже сказать щепетильное отношение поэта к
религии (в особенности к православной), сыграло не малую роль в написании
этих строк. Он поражен этой красотой и величавостью русских храмов и
церквей. Поэт восхваляет русские традиции, русскую культуру. Однако
восхищенное принятие кремлевских храмов... соединено у Мандельштама с
грустной нотой. Поэт поднимается на Боровицкий холм, он смотрит на город “с
укрепленного архангелами вала”[3] Архангельский и Благовещенский соборы,
фланкирующие вход на Соборную площадь, стоят неподалеку от крутого ската
холма, высоко поднимающегося в этом месте над кремлевской стеной и Москвой-
рекой, и душу его томит печаль. То, что можно в стихах “расшифровать”, —
становится многосмысленным и ощутимым, для того, чтобы еще сильнее
почувствовать никакими словами не называемую “печаль... по русском имени и
русской красоте”.
В следующем стихотворении «На розвальнях, уложенных соломой….»,
датированном тем же 1916 годом, отношение поэта к Москве координально
меняется. Уже в первых строчках просвечивается его недоверие к городу,
легкая небрежность. Он называет Москву огромной … Не странно ли, что поэт,
только что “принимавший в подарок” Москву от Марины Цветаевой, создавший
беспримерной красоты стихи о кремлевских соборах, где русская и
православная лексика столпились тесней, чем церкви на Соборной площади
Кремля (слово “русский” употреблено четырежды в шестнадцати строках), — не
странно ли, что он вдруг пугается и пишет стихотворение, в котором
отождествляет себя с самозванцем?
А в Угличе играют дети в бабки
И пахнет хлеб, оставленный в печи.
По улицам везут меня без шапки,
И теплятся в часовне три свечи.
Скорее всего это связано какими-то переживаниями в душе поэта.
Причиной этому служат сложные отношения притяжения-отталкивания,
связывающие Мандельштама с родительским наследием. Еврейская тема — один из
чувствительнейших нервов поэзии Мандельштама. Порой эта тема звучит явно,
но чаще (как в этом стихотворении) — под сурдинку, причудливо смешиваясь с
другими темами. Отчетливо видна связь с темой Лжедмитрия, еврейства и
самозванства. Москва уже принимает свое историческое значение. Мандельштам
вспоминает XVII век, век смуты. Именно таким предстает перед нами город:
мятеж, казни, кровь, грязь…
В апреле 1916 Мандельштам пишет еще одно стихотворение, посвященное
Москве:
О, этот воздух, смутой пьяный,
На черной площади Кремля
Качают шаткий «мир» смутьяны,
Тревожно пахнут тополя.
Соборов восковые лики,
Колоколов дремучий лес,
Как бы разбойник безъязыкий
В стропилах каменных исчез.
А в запечатанных соборах,
Где и прохладно, и темно,
Как в нежных глиняных амфорах,
Играет русское вино.
Успенский, дивно округленный,
Весь удивленье райских дуг,
И Благовещенский, зеленый,
И, мнится, заворкует вдруг.
Архангельский и Воскресенья
Просвечивают, как ладонь, -
Повсюду скрытое горенье,
В кувшинах спрятанный огонь …
Здесь снова появляется образ мятежной Москвы XVII века. В первых двух
четверостишиях Мандельштам отрицает город, видна его негативная оценка.:
воздух пьяный, черная площадь, тополя, восковые лики, дремучий лес… Зато в
следующих трех строфах, поэт как бы в противовес этой грязи ставит
святость. Он вновь восхищен русской традицией, русской церковью. Перед нами
возникают дивные соборы: Успенский, Благовещенский, Архангельский и
Воскресенья. Несмотря на всю чернь, грязь, хаос, на фоне этого мятежного
города, возникает некий ареал святости, «луч света в темном царстве».
Видимо православная религия для него действительно была чем-то единственно
положительным во всем этом отрицании.
В стихотворении «Когда в теплой ночи замирает …» Мандельштам полностью отрицает Москву. Он не находит в ней ничего святого. Это мрачный город. Это мертвый город, из него давно ушла жизнь.
Когда в теплой ночи замирает
Лихорадочный форум Москвы
И театров широкие зевы
Возвращают толпу площадям, -
Протекает по улицам пышным
Оживленье ночных похорон;
Льются мрачно-веселые толпы
Их каких-то божественных недр.
Это солнце ночное хоронит
Возбужденная играми чернь,
Возвращаясь с полночного пира
Под глухие удары копыт.
И как новый встает Геркуланум[4],
Спящий город в сияньи луны,
И убогого рынка лачуги,
И могучий дорический ствол!
Создается образ вульгарной, пошлой Москвы. Зевы театров, оживленье ночных похорон, возбужденная играми чернь – таким представляет себе поэт город с его жителями. Каждая строчка этого стихотворения наполнена грязью, безысходностью. Москва ассоциируется с гордыней, в ней не осталось ничего святого. Это погибший город.
Замыкает эту группу московских стихов стихотворение «Все чуждо нам в столице непотребной…». Уже из первых строчек видно, что для поэта- петербуржца этот город навсегда останется чужим. Он снова ругает город, снова возникает образ «разбойного Кремля», «торг на Сухаревке хлебной»… Все это точно подчеркивает недовольство поэта городом, его отрицание.
Все чуждо нам в столице непотребной:
Ее сухая черствая земля,
И буйный торг на Сухаревке хлебной,
И страшный вид разбойного Кремля.
Она, дремучая, всем миром правит.
Мильонами скрипучих арб она
Качнулась в путь – и полвселенной давит
Ее базаров бабья ширина.
Ее церквей благоуханных соты –
Как дикий мед, заброшенный в леса,
И птичьих стай густые перелеты
Угрюмые волнуют небеса.
Она в торговле хитрая лисица,
А перед князем – жалкая раба.
Удельной речки мутная водица
Течет, как встарь, в сухие желоба.
Но так или иначе, в очередной раз Мандельштам показывает, что на фоне
этого «заброшенного леса» существует «дикий мед», «благоуханные соты»
церквей. Он снова дает понять, что церковная святость – это традиция,
присущая Москве. Это то, без чего город не сможет существовать, то, что
складывалось веками, что единственное, по мнению поэта, осталось от
прежнего благоухания. Это единственная положительная черта города, то, за
что Мандельштам любит Москву, что он в ней ценит. Пожалуй именно этим
стихотворением заканчивается первая группа стихов, посвященных Москве.
Позиция поэта вполне очевидна, он отрицает Москву с ее грязью и развратом.
Восхищения заслуживают лишь русские традиции, русская культура. Религиозный
вопрос волнует поэта, поэтому большее предпочтение он отдает описанию
именно церковной архитектуры.
Стихи 20-х — начала 30-х годов характеризуются мотивом одиночества и
вины перед “четвертым сословием”, симпатией и тяготением к городской
анонимности, “воробьиности”, при крепнущем понимании “китайско-буддийской”
застойности советской столицы. К этому периоду относится стихотворение
«Московский дождик». В нем хорошо видна отчужденность, которая царила в
душе поэта. «Воробьиный холодок», который поэт чувствует в этом «скупом»
дождике, дает понять его душевное состояние. Мандельштам относится к Москве
с какой-то опосредованностью.
Как будто холода рассадник
Открылся в лапчатой Москве!
В стихотворении «1 января 1924 года» снова видна та же отчужденность, то же спокойствие. Неизбежность времени, пытается подчеркнуть О.Э. в некоторых строках.
Век. Известковый слой в крови больного сына
Твердеет. Спит Москва, как деревянный ларь,
И некуда бежать от века-властелина…
В начале 30-ых появляется стихотворение «Полночь в Москве. Роскошно
буддийское лето…». В нем снова появляется та чернота, которая свойственна
Мандельштаму при описании московского колорита.
Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето.
С дроботом мелким расходятся улицы в чоботах узких железных.
В черной оспе блаженствуют кольца бульваров…
В интерпретации слова “буддийский” просматривается неявная отсылка к
интерпретации слова “буддийский” как “застойный”, “неподвижный” (эквивалент
“китайского”), характерной для разных направлений русской мысли XIX века:
В.Г. Белинский, А.К. Толстой, В.С. Соловьев. При всей значимости для
Мандельштама этой интеллектуальной традиции (он и сам писал об этом)
позволим предположить, что слово “буддийский” в позднем творчестве
Мандельштама претерпевает некоторый семантический сдвиг и означает не
столько “застойный”, сколько “самодостаточный”, отстраненный, существующий
сам по себе — с оговоркой, что при разных стихотворениях в нем возникают
разные пучки смыслов.
В последней группе стихов, посвященных Москве, Мандельштам пытается сложить новый образ – образ советской державной Москвы, столицы сталинской империи. Впрочем, и сталинскую Москву Мандельштам воспринимал совсем не так, как требовалось, а свободно. Мандельштам ощущал себя на птичьих правах, и в сталинской Москве тоже (и даже не только потому, что и вправду был лишен права жить в Москве после ссылки). Его восприятие становилось все более воздушным и немыслимым. Отношения слова со смыслом становились все более непредсказуемыми — при том, что стихи оказывались точными и невероятно масштабными. Трагизм оказывается насущным и вдруг играющим — и это новый трагизм, подлинный.
В новой Москве, в Москве “заводов-купальщиков” и ЦПКиО, многомерность
смысла вырастает уже не из самого города, не из его “считываемой” истории —
город разворачивается перед глазами здесь и сейчас, как мельтешащее чудо
(стихотворение “Сегодня можно снять декалькомани...” вырастает из взгляда
на Москву с определенной точки — из Замоскворечья). Многомерность смысла
проступает из того, что город оказывается только частью происходящего —
одновременно с городской беготней происходят еще и иные события, и они не
менее важны.
Москва становится для поэта средоточием и символом новизны времен,
источником новой музыки, пришедшей на смену, вернее, продолжившей звучания,
к которым прислушивался Блок в октябре семнадцатого года в революционном
Петрограде. И вот летом 1931 года, уже после второго своего пребывания в
Грузии, после гощения в Армении, вернувшись в Москву, Мандельштам пишет
стихи в совершенно иной, счастливой и радостной тональности:
Сегодня можно снять декалькомани[5],
Мизинец окунув в Москву-реку,
С разбойника Кремля. Какая прелесть
Фисташковые эти голубятни:
Хоть проса им насыпать, хоть овса…
А в недорослях кто? Иван Великий –
Великовозрастная колокольня –
Стоит себе еще болван болваном
Который век. Его бы за границу,
Чтоб доучился… Да куда там! Стыдно!
Река Москва в четырехтрубном дыме,
И перед нами весь раскрытый город:
Купальщики-заводы и сады
Замоскворецкие. Не так ли,
Откинув палисандровую крышку,
Огромного концертного рояля,
Мы проникаем в звучное нутро?
Белогвардейцы, вы его видали?
Рояль Москвы слыхали? Гули-гули!
В этом стихотворении нащупывается своеобразные способы примирения с действительностью: она оправдывается самой жизнью, ее шумом, тем, что О.Э. называет роялем Москвы. Интересно здесь отношение к «грядущему». До сих пор он никогда не видел того, что будет.
Вот она - Москва Мандельштама: кошмарная Лубянка, зловещий годуновский
Кремль, "иудины окна" дома на Тверском ("Массолит"), откуда 16 марта 1938
года будет отправлено письмо наркому Ежову с просьбой избавить московских
писателей от назойливого присутствия Мандельштама, который тем более "не
поэт, а версификатор". Вот Москва, по которой бегает с рецензией на
"сборник литкружковцев Метростроя" этот странный человек, почти юродивый,
то пытающийся воспеть вождя и его эпоху, то проклинающий обоих, в
мальчишески-бездумном порыве он обрекает себя на гибель, а слушателей на
бессонные, в ожидании ареста, ночи, декламируя "Мы живем, под собою не чуя
страны", к превеликому ужасу публики, реакция которой однозначна: "Ты мне
этого не читал". В отличие от мифологизированной ("Третий Рим"!) Москвы
цветаевской Москва Мандельштама жестоко реальна. Она даже меняется
параллельно со стихами Мандельштама - на годы его пребывания в Москве
приходится один из самых серьезных сдвигов в ее ландшафте - эпоха
индустриализации. Сегодня мы переживаем еще один сдвиг - все возвращается:
нищета, безвкусица, революционность, Москва быстро перестряпывается на
новый лад. Заново переименованные развалины мелькают тут и там, как
проступающие на горелой бумаге строчки. Той Москвы, которую видел и в
которой жил Мандельштам, давно уже нет. Зато есть та Москва, которую он
чувствовал и которую принимал - крикливый и пестрый, нищий духом, по-
азиатски мудрый, по-азиатски жестокий город. Буддийская Москва -
Мандельштам настаивал на этом определении. Она будет такой и когда не
останется в Москве ни единого дома, связанного с Мандельштамом, - темпы
выкорчевывания сердцевины старого города позволяют думать, что это
произойдет скоро. Москву Мандельштама не спасут ни тени великих обитателей,
ни долгий список их адресов, кропотливо составленный автором.
Ахматова Анна Андреевна 1889 – 1966
Анна Ахматова в «Поэме без героя» (1940 – 1962) пишет:
Что мне Гамлетовы подвязки,
Что мне вихрь Саломеиой пляски,
Что мне поступь Железной Маски,
Я еще пожелезней тех…
Так она сама признала свою «железность». Действительно, судьба поэта, родившегося в конце XIX и пожившего более половины XX в., вторяла трагизм эпохи. Наверное, ее судьба и не могла быть другой, потому что, живя в это противоречивое время, она оставалась собой, не желая подлаживаться ни под какие обстоятельства. В результате ее внутренняя несломленность и независимость оборачивались в отношениях с людьми и обществом драмой.
У Ахматовой не было в общепринятом понимании постоянного жилья: неуютные и необжитые квартиры, чаще просто комнаты менялись образно обстоятельствам, нередко она жила у друзей.
Единственный сын Ахматовой Лев Николаевич Гумилев в детстве воспитывался у бабушки. А будучи взрослым человеком, двадцать шесть лет (с перерывом на время войны, когда он был на фронте) находился в сталинских тюрьмах и в лагерях, что доставляло ей большие страдания. И даже после смерти Анны Ахматовой ее тело было погребено не сразу: она умерла в санатории под Москвой и только после прощания в Москве и в Ленинграде ее похоронили под Ленинградом на кладбище в Комарове.
А. А. Ахматова родилась в Одессе, окончила гимназию в Киеве, жила
значительное время в Царском Селе, однако большую часть жизни провела в
Петербурге — Петрограде — Ленинграде. В Москве бывала лишь наездами.
Все в Москве пропитано стихами,
Рифмами проколото насквозь,— писала Ахматова.
За ландышевый май
В моей Москве стоглавой
Отдам я звездных стай
Сияние и славу.
В Москве есть около 100 домов, где она жила или гостила, навещая друзей.
Строки из предисловия поэта М. Кузмина к первому сборнику Анны
Ахматовой «Вечер», вышедшему в Петербурге в 1912 г., могут адресовать нас к
памятным местам Москвы, связанным с ее именем: «...Эти конкретные осколки
нашей жизни мучают и волнуют нас больше, чем мы этого ожидали, и, будто не
относясь к делу, точно и верно ведут нас к тем минутам, к тем местам, где
мы любили, плакали, смеялись и страдали — где мы жили». Жила и страдала
она, а стихи Ахматовой так прочно вошли в наше сознание, что как бы стали
частью нашего духа, и поэтому столь близки нам эти памятные места.
Петербурженка Ахматова, будучи уже автором сборников «Вечер», «Четки»
и «Белая стая», появляется в Москве в 1918 г. Шел первый год революции.
Понять отношение к ней Ахматовой помогают ее стихи:
Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: «Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда.
Я кровь от рук твоих отмою,
Из сердца выну черный стыд,
Я новым именем покрою.
Боль поражений и обид».
Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернился скорбный дух.
Блок, познакомившись с этим стихотворением, говорил: «Ахматова права».
В Москве Ахматова поселилась в тихом, находящемся близко от центра
районе, примыкающем к улице Арбат. Параллельно Москве-реке идет улица
Остоженка. Между нею и Пречистенской набережной стоят остатки бывшего
Зачатьевского монастыря, основанного царем Федором Иоанновичем в 1584 г.
Сохранились надвратная (монастырская церковь Спаса конца XVII в. и
фрагменты стен. Этот монастырь Анна Ахматова видела, так как жила в доме 3
(не сохранился) в 3-м Зачатьевском переулке с осени 1918.г. по январь 1919
г. Вспоминаются ее строчки:
Переулочек, переул…
Горло петелькой затянул.
Поэтесса так запечатлела в стихотворении «Третий Зачатьевский», датированном 1922 г., окружавший ее городской пейзаж:
Как по левой руке — пустырь,
А по правой руке — монастырь
А напротив— высокий клен
Ночью слушает долгий стон.
Жила она здесь не одна, а со вторым мужем Владимиром Казимировичем
Шилейко. Он был богато одаренной натурой, талантливым ученым-ассирологом.
Его изыскания в области ассирологии были столь ценны, что один французский
ученый писал: «Нам скоро придется изучать русский язык в связи с Вашими
работами». В анкете, заполненной Шилейко в 1926 г., он ответил, что владеет
40 языками. В 1918 г. он был принят ассистентом в Эрмитаж, в 1919 г. стал
профессором Петроградского археологического института и действительным
членом Российской Академии материальной культуры. Поэтесса и талантливый
ученый поженились в 1918 г. и прожили вместе 3 года. Впоследствии Анна
Андреевна писала: «Три года голода Владимир Казимирович был болен. Он безо
всего мог обходиться, но только не без чая и курева. Еду мы варили редко —
нечего было и не в чем. Если бы я дальше прожила с В. К., я тоже разучилась
бы писать стихи...». Анна Андреевна сохранила хорошие отношения со своим
бывшим мужем. Он умер в 1930 г. в возрасте сорока лет. За два года до
смерти Шилейко Ахматова писала ему: «26 ноября 1928 года. Милый друг,
посылаю тебе мои стихотворения. Если у тебя есть время сегодня вечером—
посмотри их. Многое я уже изъяла — очень уж плохо. Отметь на отдельной
бумажке то, что ты не считаешь достойным быть напечатанным. Завтра зайду.
Прости, что беспокою тебя. Твоя Ахматова».
И Ахматова, и Шилейко были петроградцами, но у Шилейко была комната и
в Москве, на Пречистенке, во флигеле дома 21 — бывшего дома князей
Долгоруковых, в котором ныне располагается Академия художеств России, а в
ту пору, начиная с 1919 г., находился 2-й Музей нового западного искусства.
В Москве жили многие друзья Анны Андреевны; среди них особое место
занимал поэт Осип Эмильевич Мандельштам, с которым у нее существовала
большая духовная близость. О Мандельштаме Ахматова сказала: «Это первый
поэт XX века». Он жил в левом флигеле Дома Герцена на Тверском бульваре,
25. Здесь в 1920-е— 1930-е гг. находилось писательское общежитие. Анна
Ахматова бывала здесь в 1932—1933 гг. в семье Мандельштамов. Широко
известны стихотворения, посвященные ей Мандельштамом в 1917 г.,—«Я не искал
в цветущие мгновенья» («Кассандра»), «Твое чудесное произношенье», «Что
поют часы-кузнечики».
Мандельштама, ни в чем не повинного человека, выслали на Колыму, но он на пути туда умер 27 декабря 1938 г. в районе Владивостока. Анна Ахматова всю жизнь дружила с его вдовой Надеждой Яковлевной (1899—1980), кандидатом филологических наук, специалистом по западноевропейской литературе.
Многие друзья Ахматовой вспоминали, что в годы сталинских репрессий
она боялась давать друзьям свои автографы, так как не хотела подводить
людей, ибо знала, что за ней следят, что в ее квартире подключен для
подслушивания микрофон. Она была лишена возможности печататься. Конец 1930-
х гг. был самым тяжелым временем ее жизни. Отражением этих страданий явился
ее «Реквием». Многие тогда находились в состоянии загнанности, в основном
это были люди критически мыслящие, и их боялись представители власти,
поэтому спешили их изолировать и уничтожить. Среди неугодных был и Борис
Леонидович Пастернак, с которым Ахматову связывало многое. Оба были
самостоятельно мыслящими людьми и настоящими патриотами. Для Ахматовой,
пережившей ужас ленинградской блокады, и для Пастернака, выезжавшего
выступать перед бойцами на фронт, победный 1945 год стал счастливым годом.
Ее биограф В. Я. Виленкин в книге «В сто первом зеркале» пишет: «Эта первая
послевоенная весна стала весной ахматовых триумфов в Москве. Один за другим
с огромным успехом проходили вечера встреч группы приехавших из Ленинграда
поэтов с московскими поэтами. В конце первого отделения обычно выступала
Ахматова, в начале второго — Пастернак. На эстраде они сидели рядом».
Первый вечер состоялся в Колонном зале Дома союзов (Большая Дмитровка,
1).
Н.Роскина, исследовательница творчества Ахматовой, близко ее знавшая, вспоминает: «Для самой Ахматовой в ее уединении и одиночестве был неожиданным тот взрыв любви и восхищения, которым ее одарили москвичи на знаменитом вечере в Колонном зале в 1946 году, когда она читала стихи вместе с Пастернаком. (...) Ахматова была в черном платье, на плечах — белая с кистями шаль. Держалась она на эстраде великолепно, однако заметна была скованность и какая-то тревога».
Тревога была обоснованной. Одной из самых больших бед в жизни
Ахматовой были последствия от принятого 14 августа 1946 г. постановления ЦК
ВКП(б) «О журналах «Звезда» и «Ленинград», в котором были, в частности, и
такие строки: «Абсолютно правильно указание ЦК то, что правление ССП[6] и
его Председатель тов. Н. Тихонов не приняли никаких мер для улучшения
работы журналов «Звезда» и «Ленинград» и не только не вели борьбы с
вредными влияниями Зощенко, Ахматовой и им подобных несоветских писателей
на советскую литературу, но даже попустительствовали проникновению в
журналы чуждых советской литературе тенденций и нравов, систематическое
появление на страницах журналов — органов Союза писателей пошлых и злобных пасквилей Зощенко на советских людей и советские порядки,
печатание пустых, безыдейных стихов Ахматовой, пропитанных духом
упадничества и пессимизма, явилось прямым содействием
бездеятельности правления Союза писателей, отсутствия большевистской
принципиальности, политической остроты и ответственности за порученное
дело». Но самым ужасным для Ахматовой было то единодушие писателей, с
которым они присоединились к этому мнению. Однако в этом стройном хоре не
было голоса Пастернака. Два больших поэта, прекрасно понимая друг друга,
делили беды и радости. Одним из московских адресов Пастернака был
дом 14 на Волхонке (дом частично сохранился). Здесь Анна
Андреевна навещала его в 1934, 1935 гг. Другой адрес —
Лаврушинский переулок, 17 (кооперативный дом Союза писателей).
Очень трогателен в биографии обоих поэтов тот факт, что Пастернак
написал две рецензии на «Избранное» Ахматовой в августе 1943 г., когда он
вернулся из эвакуации из Чистополя. Эти рецензии должны были быть моральной
поддержкой поэтессе.
Но самым родным ее домом в Москве был дом 17 на Большой Ордынке, где открыт Культурный центр им. А. А. Ахматовой, который планируют превратить в музей-квартиру. Здесь поэтесса подолгу жила в 1938—1966 гг. в семье писателя В. Е. Ардова и его жены Н. А. Ольшевской. В. Я. Виленкин вспоминал, что «сюда приходили к ней все близкие друзья. Здесь назначались важнейшие для нее московские деловые встречи, связанные с надеждами на издание стихов.
Когда она здесь гостила, ардовский теле